Неодолимое желание близости - страница 14
Американский пилот Пол Уорфилд Тиббетс, который сбросил первую атомную бомбу на Хиросиму, не считал себя преступником.
Зато Клод Изерли, который управлял самолетом, ни с кем не разговаривал в течение нескольких дней после взрыва, впал в депрессию, пытался покончить жизнь самоубийством и в итоге оказался в психиатрической клинике.
Итальянский физик Энрико Ферми, под руководством которого в сороковых годах XX века в США проводились работы по разработке атомных бомб, сброшенных позже на Хиросиму и Нагасаки, не чувствовал за собой никакой вины. Его не тронула даже информация о том, что его научная работа привела к гибели более двухсот десяти тысяч человек.
Для многих вина неразрывно связана с наказанием и раскаянием. Это еще одна независимая от культуры социальная норма, одинаково действующая как в языческих племенах Новой Гвинеи, так и в западных христианских цивилизациях.
Психологи, помогающие таким людям, как Маркус, подтверждают, что многие из их пациентов хотели бы понести наказание вплоть до тюремного заключения! Они считают, что это освободило бы их, частично или полностью, от чувства вины и мучительных угрызений совести. Немецкий исследователь психических расстройств Бургкхард Андерсон утверждает, что чувство вины — нечто большее, чем просто культурное явление, и, вероятно, имеет под собой эволюционную почву, которая таким образом помогает выжить виду. Если бы люди не страшились мук совести, соблюдение моральных норм обеспечивало бы только опасение быть пойманным с поличным. Люди воровали бы, насиловали и убивали, заботясь лишь о том, чтобы не было свидетелей их преступлений. И это могло бы привести к полному вымиранию вида.
Заложенное в нас эволюцией чувство вины не менее важно, чем чувство страха, которое вынуждает нас защищаться или убегать.
Маркус нервно закуривает очередную сигарету.
— Вчера я навестил родителей той девушки с марбургского маршрута, — говорит он. — Это невероятно несчастные, отчаявшиеся люди, которые не понимают, как могли не заметить, что происходит с дочерью. Меня они ни в чем не винят. Только себя…
Вокзал в Гданьске
Я никогда не любила Сайгон. Он какой-то французско-американско-нововьетнамско-испорченный. То, что этот город переименовали в Хошимин, еще ничего не значит. Это как если Лолиту окрестить Марией Магдалиной и ждать, что она мгновенно станет святой.
Если бы Иисус не проявил милосердия к Марии Магдалине, она, скорее всего, так бы и осталась блудницей.
Однако Хо Ши Мин, без сомнения, не был Иисусом, даже если многие вьетнамцы по-прежнему верят в его непогрешимость. Он был до мозга костей пропитан коммунистической идеологией, пропагандировал конфуцианство и с презрением относился ко всему, что связано с Иисусом. Трудно поверить, что когда-то я была готова посвятить ему жизнь. Но это к делу не относится.
Я родилась на севере страны, в Ханое. Там я жила и в определенном смысле живу до сих пор. В Сайгоне я только проживаю. Вот уже тридцать четыре года.
Прежде чем поселиться здесь, я два года жила недалеко отсюда — под землей, в Кути [5]. А до этого — в Гданьске. Там я тоже жила. Иногда мне кажется, что только там я жила по-настоящему.
У Тан блестящие глаза и миниатюрная, как у девочки, фигурка. Ее руки от запястий до плеч покрыты глубокими рубцами от ожогов. Трудно понять, сколько ей лет. Кожа на лбу и вокруг глаз гладкая. Короткие, черные, как смоль, волосы. Она свободно говорит по-польски, но с сильным акцентом. Когда служащий отеля подходит к нам с подносом, уставленным бокалами с вином, она закрывает глаза и поспешно прижимает к себе книгу, обернутую в коричневую бумагу, словно боится, что ее могут отобрать.
— Всем известно, что некоторые события оставляют в жизни такой глубокий след, что от него невозможно избавиться ни хирургически, ни химически, — говорит Тан. — Их не свести, как татуировку. Они остаются навсегда. Эти, у меня на руках, всего-навсего от «оранжа» [6]. Это не так страшно. Тогда все вокруг было оранжевым и казалось таким же привычным, как сейчас — смог от выхлопных газов мотороллеров и автомобилей в Сайгоне. У меня — всего лишь шрамы на руках. А у моих подруг, у которых нет следов от ожогов, из-за отравления «оранжем» родились уроды. Чтобы вьетнамские женщины не рожали будущих партизан, американцы либо сбрасывали на них бомбы, либо разбрызгивали «оранж». Я родила сына позже. Он нормальный. Здоровый, умный, любимый и… говорит по-польски. Я хотела родить его одному поляку. В Гданьске. У них с женой уже были две дочери, но он мечтал о сыне. В шестьдесят восьмом мне было двадцать. Я была здорова, верила в коммунизм и мечтала стать врачом. Я отправилась в Польшу поездом, через Китай, Монголию и Советский Союз и через три недели пути оказалась на Центральном вокзале Гданьска. В те годы в рамках «братской помощи» Польша принимала студентов из Вьетнама. В общежитии я чувствовала себя чужой, меня считали странной и называли «желтой». Наверное, вас это заденет, но поляки страшные расисты.