Непокой - страница 4
— [Квартира светом не богата. Ей мало одного окна. Припухшая в нем розовеет ряха заднего двора,] — запищала, показалось Тикаю, оконная рама.
Чтобы ее по-своему утешить, он снял с подоконника пустую вазу, и уселся узеньким задом вместо нее, составив компанию подсвечнику и знакомой копилке, так называемой манэки-нэко — киске-зазывалочке. Подарком была эта черноухая, а впрочем — белая, раскосая, расписная, подающая лапку игрушка. Когда-то он и стащил эту утварь с блошиного рынка, чтобы вручить Логике на ее -надцатый день рождения. В свете последних событий копилка, ясное дело, ожила, но Тикай об этом пока не знал, и завороженно смотрел, как под окном у тротуара голуби — недобрая дюжина птиц — победно водили хоровод вокруг мертвого кота.
— [Грустно тебе?] — спросила копилка в тоне гадкого, шкодливого ребенка.
Тикай качнул мокрой головой.
— [Когда теперь нашу девочку зароют?]
— Завтра.
— [Ведь не прямо же туточки в квартире?]
— Не туточки.
— [Ясен пень, не туточки, а на кладбище в Бамбуковом уезде!]
На эти копилкины слова Тикай сник, с подоконника брык и принялся сутуло прохаживаться по квартире, рассуждая про себя: «Да разве там уезд? Скажи она „семитский поселок городского типа“ — и возражать нечего, а так — заговаривается стеклянная».
— [Я к тому веду, что непонятно, какого ты расселся!]
Ударил ветер, икнула и захлопнулась форточка.
— Не поеду, — отрезал Тикай.
— [Вот так новость! Слабый ты, оказывается, паренек, изнеженный.]
— Не в этом дело. Ни черного костюма нет у меня, ни знакомого, у которого можно было бы взять такой напрокат, а бежевая тройка Тамма годится только на танцы.
— [Как можно?! У них там стол, а проведи ты ревизию холодильника, знал бы, что на завтрак у тебя всего только огрызок спаржи. Да и что такое костюм, когда мы говорим о закопках человека! Родного человека!]
Тикай уставился на блестевшую в раковине под грудой грязной посуды чайную ложечку, и как будто не услышал, что кричала копилка. Голос у нее был как у шестилетней, охочей до визга безобразницы, да еще и с японским выговором, в тянучке которого было что-то по-настоящему кошачье.
— Меня, знаешь, не приглашали.
— [Ой, все! Тем паче ты должен там показаться. Не из сочувствия, так хотя бы из наглости.]
Тикай и до уговоров хотел поехать, но смущался всяких возможных эксцессов, а тут уже окончательно решился. Голод взял свое. Кошка, кажется, это поняла, потому что перестала его упрашивать и наконец представилась: « [Дама по имени Драма]». Тикай в свой черед назвался и пожаловался на несносную бессонницу.
— [Хочешь, я тебе помурлычу?]
— А давай.
Он откинулся в кресле, заложил руки за голову и, частью задремав, внял фонеме, когда послышались ему в стуке сердца тишайшие отзвуки опия. Он вздрогнул тогда, очнулся всеми членами и больше не смыкал глаз.
Уложусь в три слова. Раньше у меня получалось.
Инцидент был на практическом занятии в морге. Пришла почти вся группа, лбов двенадцать сгрудились у стола, сами желторотые, пытливые, обморочные в намордниках, фартуках, чепчиках. Я не такой, нет. Займемся, говорят, сегодня вскрытием с установлением причины смерти, и выдана нам для этих целей моя холодная ровесница. Уложили. Лицо как положено прикрыто полотняной салфеткой, а волосы рыжие, стрижена коротко. В левой подреберной части колотые раны, но умерла она предположительно из-за отказавшей печени. Режет Симонов и ассистент — имени не вспомню, хотя его нам, вроде бы, представили.
Первым делом вспорол от подбородка до паха, развел живот и груди, поддел зажимами со всех сторон. Пошел запах. Выемку грудной клетки я проглядел — отвлекся на новоприбывшего — и обернулся, когда уже Аристарх Андреевич, будто нащупав в горле все связующую ниточку, вытащил одной рукой девичье нутро от печени до аппендикса. Подержал его на весу, как запутанную висцеральную гирлянду, пока мы описывали, а как закончили — бросил небрежно на столешницу у самой раковины и возился там долго со скальпелем.
— Пиши, — говорит ассистенту, — кишечная палочка, — и в раковину летит и клацает о металл небольшая серебристая полоска.
И потом все вместе рассматривали внутренний мир молодой женщины, копались в нем коррозионно-стойкой сталью. Я понял, она безумна, и похоронят ее санитары. Так донесли остуженные органы. Через пепел в желудке. Она ела пепел. Боже. Интересно, какой. Сигаретный, наверное. А марка? Пока я умствовал, вся ее извлеченная часть — мясное ассорти из усохшего сердца, исполосованного кишечника, раздутой печени и остального — отправилась в корзину, а ассистент за нашими спинами набил ее пустоты тампонами и пожелтевшими бинтами. И когда он штопал, тогда с ее лица упала грубая вуаль, и она оказалась прелестной, курносой, губастой, хотя рот был настежь, и глаза по-покойничьи разъехались, а это, конечно, фу, и тогда все поменялись в лице, когда у Арсения случился припадок, и он дал нам понять, что в эту самую секунду непроизвольно писается в брюки, и вообще по натуре он любвеобильный, а хочет в патологоанатомы.