Непрерывность парков - страница 32
И странно, хотя я отказался от попыток вжиться в мир Озириса, моя любовь к Алане не может смириться с чувством чего-то законченного, с положением пары, неразлучной вовек, с жизнью без всяких секретов. Позади этих голубых глаз есть что-то еще, под всеми словами, стонами, молчаниями существует другая область, дышит другая Алана. Я никогда не говорил ей об этом, я слишком ее люблю, чтобы расколоть гладкую поверхность счастья, по которой укатилось в прошлое уже столько дней, столько лет. Я по-своему упрям и пытаюсь понять, открыть ее до конца; наблюдаю за ней, не шпионя; следую за ней, но без недоверия; люблю чудесную, слегка поврежденную статую, незаконченный текст, кусочек неба, вписанный в окно жизни.
Было время, когда мне казалось, что музыка приведет меня к Алане; я видел, как, слушая наши пластинки – Бартока, Дюка Эллингтона, Гала Косту, - она словно понемногу становилась прозрачнее, музыка обнажала ее по-иному, делала ее все больше Аланой, потому что Алана не могла быть только этой женщиной, которая всегда смотрела на меня открыто и прямо, ничего не тая. Я искал Алану вопреки Алане, за пределами Аланы, чтобы любить еще сильнее; и если вначале музыка позволила мне различить других Алан, настал день, когда я увидел, как перед гравюрой Рембрандта она изменилась еще больше, словно облака на небе вдруг перестроились и пейзаж, освещенный по-новому, стал иным. Я почувствовал, что живопись увлекала ее за границы самой себя – для единственного зрителя, который следил за мгновенной, никогда не повторяемой метаморфозой, ловил облик иной Аланы, смутно просвечивающей в Алане. Невольные посредники – Кейт Джаррет, Бетховен, Анибал Троило – помогли мне подойти ближе, но перед картиной или перед гравюрой Алана еще больше освобождалась от того, чем, по ее мнению, была, на миг вступала в воображаемый мир, чтобы, сама того не зная, выйти за свои пределы, переходя от картины к картине, делясь своими наблюдениями или молча,- колода карт, которые каждое новое впечатление тасовало для того, кто осторожно и внимательно, чуть позади или держа ее под руку, следил, как чередуются дамы и тузы, пики и трефы – Алана.
Что можно было поделать с Озирисом? Дать ему молока, оставить в покое, пусть удовлетворенно мурлычет, свернувшись черным клубком; но Алану я мог привести в эту картинную галерею, как сделал это вчера, еще раз оказаться в зеркальном театре, полном скрытых камер, застывших образов на полотнах перед этим другим образом той, что, одетая в веселые джинсы и красную блузку, погасив сигарету у входа, переходила затем от одной картины к другой, останавливалась точно на том расстоянии, которого требовал ее взгляд, время от времени оборачиваясь ко мне, чтобы бросить какое-то замечание или сравнить наши впечатления. Она даже не подозревала, то я пришел сюда не ради картин, что, стоя чуть позади или ядом, я смотрел иным взглядом, не имевшим ничего общего с ее. Она никогда бы не догадалась, что ее медленные, задумчивые шаги от картины к картине меняли ее настолько, что мне приходилось зажмуриться и бороться с желанием немедленно схватить ее в объятия, закружить, завертеть, увлечь за собой, бегом, бегом, на улицу, домой. Легкая, непринужденная, естественная в процессе узнавания, радости, открытий, она останавливалась и медлила перед полотном, и ее время отличалось от моего, было чуждо моей судорожной, настороженной жажде.
До тех пор все было лишь смутным предчувствием – Алана в музыке, Алана перед Рембрандтом. Но теперь моя надежда оправдывалась почти невыносимо, с самого прихода Алана отдалась созерцанию картин с дикой невинностью хамелеона, переходя из одного состояния в другое и ничего не зная о том, что затаившийся зритель подстерегает ее движения, наклон головы, жест рук или гримаску губ, внутреннюю игру красок, делающую ее другой, обнажающую те глубины, где другая всегда была Аланой, прибавленной к Алане, карты ложились одна на одну, колода собиралась, становилась полной. Идя рядом с ней, продвигаясь вперед вдоль стен, я видел, как она вся открывалась навстречу каждой картине, мои глаза множили ослепительный треугольник, стороны которого тянулись от нее к картине, от картины ко мне и возвращались к ней, чтобы подметить перемену, окружающий ее теперь иной ореол, а через миг он уступал место новому, новой тональности, по-настоящему, окончательно раскрывающей ее суть. Невозможно предвидеть, сколько будет повторяться это преобразование, сколько новых Алан наконец приведут меня к синтезу, из которого мы оба выйдем успокоенные, удовлетворенные, она, ничего о том не зная, зажжет новую сигарету, а затем попросит меня повести ее куда-нибудь выпить по глотку, а я буду отчетливо сознавать, что мои долгие поиски окончены, что отныне моя любовь будет охватывать видимое и невидимое, будет встречать чистый взгляд Аланы, не думая о запертых дверях, о скрытых от взора пейзажах.