Нетерпение мысли, или Исторический портрет радикальной русской интеллигенции - страница 20

стр.

Русский человек всегда умел буйствовать, но не умел и не хотел планомерно и целенаправленно действовать, а потому желал победы не за счет труда, а в результате «удачи», как Иванушка-дурачок в русских сказках [67].

Любопытна и такая «особость» российской истории. Русский народ ни о чем никогда не спрашивали, но все творили от его имени и при его полном молчании. «Народ безмолвствует», – эти пушкинские слова рефреном проходят через всю российскую историю. Разве Владимир Красно Солнышко спрашивал народ: а не принять ли нам православие? Разве считались с народом, когда объединённые русские княжества (точнее – князья) выбрали монархическую форму правления, предпочтя единовластную Москву митинговым традициям Новгорода?

Нет, разумеется. Народ русский смиренный. Он быстро свыкается с новым, ибо ему всегда кажется, что это новое хоть в чем-то облегчит беспросветную жизнь. Поэтому любые крутые преобразования русский человек не столько поддерживал, как необходимые новации, он их смиренно воспринимал как данность и продолжал жить.

Не вернее ли поэтому считать народы России не творцами истории, а ее жертвами. Ведь на протяжении веков человек в России желал быть «включённым в историю» (выражение Д. А. Гранина), но сама история его напрочь отвергала, она не замечала его, человек для нее не существовал. Поэтому, если и уместно наделять русского человека какими-то чертами рабской психологии, то потому только, что рабской по сути была жизнь многих поколений, что рабской была сама русская история, ибо во все века в ее зеркале отражалась хоть и стареющая, но все такая же злобная физиономия нашего разлюбезного унтера Пришибеева.

«Ведь не могли же без последствий, – с горечью констатирует А. В. Никитенко, – пройти по истории ни Петр Великий со своими благими видами, но и своим кнутобойством и застенками, ни Бирон, ни милосердная Елизавета с резаньем языков и битьем кнутом своих придворных дам, ни бешеный Павел, ни верховный визирь Аракчеев. Клеймо, наложенное ими на наши права и души, долго не изгладится» [68].

Да, не могли. История вообще ничего не оставляет без последствий. За все впоследствии приходится расплачиваться будущим поколениям. Поэтому история не только не безлика, но и не безлична.

Глава 3


«Я понял всю историю…»

Подданный империи – всегда ее раб. Свободы [69] он лишен по праву своего рождения. Рабская же психология человека – это любимая дочь деспотии, являющейся духом империи, ее религией. Но природу и в этом обмануть нельзя. Сила может заставить человека согнуться, может даже сломать его, вынудит пресмыкаться и заискивать, но и она не способна убить в человеке дух свободы. Он может быть так глубоко упрятан в неведомых тайниках души, что человек за всю жизнь так и не заглянет в них. Но дух этот жив. И чем сильнее он придавлен, тем страшнее его прорыв. Когда такое случается, жить на Руси становится еще страшнее. Вырвавшаяся наружу свобода разносит все на своем пути. Случалось такое часто: Степан Разин, Емельян Пугачев и многие другие «горланы» продемонстрировали это наглядно.

Но наиболее кроваво свобода разлилась по России в 1917 г. Красный террор, белый террор – это родные братья той стихии, которая мгновенно заполыхала в русской душе; беспредел, безудержная жестокость – единственное, что могло ее по-настоящему возбудить. Круги ада, в которые была ввергнута Россия, есть логическое завершение русской революции по-русски.

Академик Д. С. Лихачев, пытаясь очертить контуры национального характера русского человека, выделял две основные, с его точки зрения, черты. Это стремление к «воле» и тяга к «крайнос- тям» [70]. О том же в начале века писал и Д. С. Мережковский: «Нас очень трудно сдвинуть; но раз мы сдвинулись, мы доходим во всем, в добре и зле, в истине и лжи, в мудрости и безумии до крайности» [71]. Одним словом, в русском человеке, как заметил С. А. Аскольдов, «наиболее сильными являются начала святое и звериное» [72]. Зверь, добавлю от себя, не может созидать, а святому это просто не нужно – он созерцатель.

О причинах подобных крайностей мы уже знаем. Но крайность – это всегда сверхъестественно, это всегда не столько дело и чувство, сколько экзальтация и надрыв. Даже любовь к отечеству и та надрывная: «Россия! родина! – писал в каком-то нервическом возбуждении С. Н. Булгаков, – те, кто любил тебя, жил тобою, верил в тебя, знали ли они от тебя что-либо, кроме муки? За муки любили, чрез муку верили…»