Неторопливое солнце - страница 7
Что оказывалось порой в центре внимания читающей публики, как воплощение народности, как «голос земли»? Сергеев-Ценский не мог, конечно, не заметить запестревшую именно в 1909 году (когда он создавал свою «Печаль полей») на петербургской литературной улице очередную новинку — повесть о хлыстах Пимена Карпова «Пламень». Словно бычий красный язык — изгибающаяся полоса пламени на обложке, овал из терниев, в которых «завязли» нагие фигуры исступленных отроков и отроковиц… С первой же страницы надвигались на читателя картонные кошмары радений «сатанаилов», окружавших беснующуюся девицу Неонилу. Автор — расчетливый курянин из города Рыльска — казалось, грозно ополчился против премудрой петербургской интеллигенции. Однако в салоне Д. С. Мережковского и З. Н. Гиппиус, как и в башне «литературного колдуна» Вяч. Иванова, были давно готовы «ниши», пустые до времени, для подобных «экспертов» по народной душе, косноязычных вещателей, ряженных под старинку. Для «мужичков», наделенных пороками вкривь и вкось обличаемого ими города! О «Пламени» много и всерьез писали мудрейшие «простаки» — Д. Мережковский, В. Розанов, Д. Философов — увидевшие в нем едва ли не слово самой Руси.
«Печаль полей» Сергеева-Ценского — великая поэма о подлинной мощи народной России, о ее близком и грозном пробуждении. Это поэма, чуждая символистскому мифотворчеству. Это чудесная элегия, грустное раздумье над русской действительностью и ее неразвернутыми возможностями.
Молчащие вешние поля… простор, облака над пашнями, густой и бездонный запах чернозема… Силач Никита Дехтянский ощущает эту силу чернозема всей широченной грудью: земля надышала пар, повисший над полями, от нее завязывается причудливая игра стихий небе… И сразу же после этих картин, говорящих о могуществе природы, возникает картина бессилия, запустения, обреченности в барском доме помещика Ознобишина, картина мук его жены Анны. Брак Ознобишина не просто бесплодный. Над ним тяготеет проклятье: шестеро детей родились у Анны мертворожденными, и «с каждыми новыми не удавшимися родами у Анны рос испуг перед тем, невидным».
Смелы и выразительны в поэме краски, передающие эти контрасты!
Ознобишин держит в усадьбе своры охотничьих собак, выезжает на охоту на кабардинце. И на манер былых хозяев имения даже проявляет некую хозяйственную хватку, вкус к прогрессу: в его Сухотинке строится винокуренный завод… Но кому нужна эта «деловитость», свяжет ли она людей, если в центре интересов стоит обреченная семья, стоят люди, от которых весь предметный мир, мощные силы природы словно отодвинулись, отрешились?
Анна живет лишь надеждами на счастливый исход седьмой своей беременности: «Надежды эти были бескрылые, мягкие, робкие, надломленные, но безумно, безвыходно дорогие, и чем меньше их было, тем они были важнее и заметней… Анна часто задумчиво перебирала их, точно монахиня четки…»
Ознобишин не верит в рок, в силу случая, он кажется активным, жизнедеятельным. Он ходит на стройку, говорит рабочим «бог на помочь», прислушивается к сочному чмокающему визгу фуганков, рубанков: «Все хотел поверить в то, что он здесь хозяин, что это он задумал сделать завод, и все хотел поверить, и не было где-то в самой глубине его веры в то, что хозяин здесь он». Вещи, предметы в мире, тем более люди, словно «уловив», что в центр всего поставлен выморочный, безвольный человек, у которого нет будущего, «отвечают» на его суету безразличием, они рассыпаются, утрачивают взаимное притяжение, смысл своего существования. Бессмыслица, случайность всех дел, поступков, зыбкость благополучия все же доходят до Ознобишина, и он не раз, среди прочих бесед, доискивается ответа.
«— А зачем я этот завод строю, ты знаешь? — перебивал Ознобишин.
— Зачем?.. Известно зачем! — с суровым лицом говорил Фома Иваныч.
— Будто знаешь? — вглядывался в него Ознобишин».
«Зазор» между роскошно-красочным предметным миром и внутренней тоской, недоверием к прочности этого мира, своеобразный отлет души — куда? в какую высь? — у Сергеева-Ценского то расширяется, то сужается. В «Печали полей» образуется противоречивейшее сочетание безумной любви к жизни, к ее вещной красоте, с глубочайшей меланхолией, с разобщенностью угасающего рода с миром вещей. Недоверие к жизни порождает самоиронию. И невозможность поверить в прочность своего места в жизни, горькое сознание быстротечности жизни и бесцельности ее.