Невеста для отшельника - страница 6

стр.

Вертолет доставил нам кирпич, стекло, рубероид и краску. Все остальное, вплоть до рам, делали сами. В завале плавника обнаружили почти целую дверь; на ней сохранился даже почтовый ящик и полустертая надпись: «Осторожно, злая собака!».

Вообще изматывались до того, что порою не оставалось сил приготовить хороший ужин. Так и хлебали жидкий консервный борщ среди гогочущей гусями тундры, возле рыбного озера.

Верхососов побожился, что до окончания строительства не будет умываться, бриться, переодеваться. Одежда на нем тлела от пота и грязи, щеки ввалились, лишь глаза блестели странным горячечным блеском.

Меня он подбадривал:

— Ничего, Свистофорыч, ничего. Перекури, не надрывайся. Вот закончим дела, баню устроим, облачимся во все чистое, а это с себя — в костер. Заживем тогда красиво и умно. У этой стены тебе лежанку соорудим, а тут моя будет…

Признаться, меня поддерживало воображение. Я видел наш дом таким, каким мечтал о нем с самого детства: именно в глухомани, именно на берегу речки или озера, с большой печью и керосиновой лампой, стенами, обвешанными ружьями и какими-нибудь трофеями. И чтобы за его стенами чаще случалась непогода…

Верхососов был моим непосредственным подчиненным, дом мы строили сообща, и я считал его в равной степени и моим, особенно когда выяснилось, что за строительство нового егерского кордона нам платить не будут. Сначала обещали, а потом где-то наверху не утвердили. Впрочем, это было и не так важно. Трудно измерить деньгами те муки, которые мы приняли в то проклятое лето.

Верхососов тоже строил не егерский кордон, а себе жилье. Здесь он намеревался пробыть до пенсии, а может, и сверх того.

Свободного места для предполагаемой мне лежанки, однако, не нашлось, Я это видел и сам. У глухой стены мы еле втиснули егерскую кровать, а у противоположной сбили стол и лавку. На кухне вообще двоим развернуться негде. Так что приходилось довольствоваться полом и спальным мешком. И это не беда. Угнетало другое. Если ко мне приезжали студенты-биологи или просто знакомые, Верхососов уходил в тундру и ждал, когда все разъедутся. Этим он как бы хотел сказать: чем быстрее уедут, тем лучше.

Я и это понимал прекрасно. Изба для Верхососова была, может, последней гаванью в жизни, и он имел полное право на уединение.

Будущим летом я намеревался с помощью Верхососова соорудить для себя пристройку. Но егерь помогать отказался («Когда же мне отдыхать?»). Более того, наотрез запретил что-либо пристраивать к его дому («Знаю вашего брата, спалите себя и меня»).

Вечерами иной раз я втолковывал Верхососову, что так жить, как он живет, сейчас нельзя. Он злился: подумаешь, какой-то молокосос учит жить. Злился и я: жизненного опыта у него хватало, поди, на троих. Но эти «кровопролитные» споры нас настолько сблизили, что мы знали друг о друге все, словно самые близкие родственники, словно отец и сын.

Поначалу, грешным делом, я думал, что Верхососов принадлежит к какой-нибудь секте. Однажды мы нарезали тундру, и я вдруг услышал, как он, наклонившись к земле, что-то вполголоса, бормочет. Я даже слегка испугался — не рехнулся ли? — и зачем-то посмотрел на столб, где висел мой ремень с пистолетом. Подошел ближе к егерю. Вокруг него вся тундра будто вспахана плугом, а у ног зеленым островком торчит клочок нетронутой землицы с кустиком созревшей морошки. Я услышал: «Эка, милая! Расти тут рядышком со мной, не трону тебя».

Увидав меня, он смутился:

— Огорожу участок, чтоб вездеходами не испортили землю, — сказал он мечтательно и вместе с тем твердо, — Запрещу палить из ружей. Пускай живность подле меня размножается.

Обещание свое он сдержал. На озере под окном все лето плавали утиные выводки, поодаль, на бугре, устроилась журавлиная пара, а за поленницей дров с ранней осени прижились восемь молодых песцов. Верхососов кормил их из рук, а в день открытия промыслового сезона всех передушил. Таким образом, принадлежность его к секте, где проповедовалась заповедь «Не убий», вызывала после этого случая большие сомнения.

Кустик морошки? Кустик морошки очень удобно и поберечь — хоть и небольшая, а все же компенсация за грубое несовершенство человеческой природы.