Ни ума, ни фантазии - страница 2
Радостей у него было немного, а те, что были, – и радостями-то никакими не были. И если опять начиналось это мучение, если собирались у кого-нибудь все забулдыги мира, Ваня обычно думал: «Уйду», – говорил: «Остаюсь», – а сам сидел ни то и ни сё.
– Что́?
– Ничего, – отвечал Ваня беспомощно толстому парню и наливал ещё одну. Нет, он пиво, кажется, пил.
Курили, болтали, смеялись. Хотя вообще-то молчали. Слушали Doors и молчали. А тут вдруг вылез один: в костюмчике, как жёрдочка:
– Так правду говорят о величии Достоевского или преувеличивают?
– Чего? – Ваня переспросил.
– Ну. Величие Достоевского.
– Я не понимаю сути вопроса.
– Ну. Величие…
Жёрдочку в костюме до поёживания волновало, кто именно убил Карамазова-старшего, ведь, так сказать… Или кто убил старушку процентщицу, – вернее, как это поможет… Или почему Ставрогин повесился на шнурке, если…
– Кириллов такой смелый!
С неожиданною для себя самого резкостью, Ваня обернулся на этот голос: тоска, что давно уже ошивалась у него на душе, – сделала ручкой и сменилась интересом.
Смелостью Кириллова была очарована девушка крайне потешной внешности: геометрия её очертаний настойчиво ломалась рядом небрежно разбросанных деталей: складочка у левого уголка рта не отражалась справа; нос, будто боясь подозрений в еврейском происхождении, давал лихой выгиб вглубь; глаза были цвета зелёного чая, но в правом из них примешалась чаинка; и пробор, из которого струились по обе стороны чёрные, несколько вьющиеся волосы, – как-то сам собою отползал с середины головы.
Щёки говорили: «Это лицо – груша!» Волосы перекрикивали: «Это лицо – колокольчик!» Чёрная юбка, белая блузка, серые колготки: пытаясь строгостью подпоясать природную нелепость, она одевалась как училка.
Это была Даша.
С удивлением Ваня расслышал, что говорит она всё ровно то же самое, что сам он наговорил бы интересующейся Достоевским жёрдочке – если бы не тошнотворная скука. Речь её была хлёстка, напориста и сокрушительна: доводы неколебимы, суждения безапелляционны, размер груди второй.
Ну, то есть. Так как-то. А дальше не знаю, что было. Нет, ну немножко знаю… Они понравились друг другу. Ну. Вроде. Ну. Ване так показалось. Он и позвал её гулять – то ли в Измайловский парк, то ли в Филёвский, – хотя, честно говоря, кажется, это были Сокольники или Воробьёвы.
Договорились, встретились. Ваня надел свои лучшие, должно быть, джинсы и пять тюльпанов Даше вручил. Нет, это лилии были (а похожи на хризантемы). В общем – по пути сорвал.
– Что это? – спросила Даша, пышно изумляясь: Ваня уже надеялся на улыбку. – Ты что, сорвал? – Ваня кивнул, и она тут же ударила его цветами. – Негодяй!.. Беспутник!.. Проходимец!.. – И бросила букетец вон. – Не делай так больше!
– Почему?
– А если все начнут цветы рвать – что тогда?
– Да ничего страшного. – Ваня заглянул ей в глаза. И понял: страшно.
Духи́ у неё были душные.
Немного порасспросил. Даша училась на истфаке: Третий Рейх изучала. Любила Гайдна, Вольтера, Ломоносова. Зачитывалась Чернышевским: бедненький он, конечно, – писал в этой своей ссылке, шаги считал… Хотя дурацкие у него идеи, придурь просто, – но в этой-то придури и самая суть! И…
Ваня не расслышал, что ещё.
То ли по косогорам спускались, то ли по тропинкам ходили. Ваня пытался увести Дашу совсем в глушь, там хорошо, – но она оказалась строптивица: природа хороша, когда она вписана в город, когда обнесена забором, а на этот обрыв я не пойду!
Они устроились на примирительной скамейке, и Ваня предложил ей сигарету из портсигара дождливого цвета.
– Я не курю.
– Ладно.
Даша спросила, не против ли он, если она поест. Ваня против-то, конечно, не был, но, в общем, – был. Сам голодный потому что. А всё равно сказал: «Нет, конечно». Даша достала из сумки контейнер и стала есть бутерброд. За ним ещё один. И ещё. А потом ещё. Ваня диву давался: он-то привык, что женщины едят как птички.
Покончив с обедом, Даша откинулась на спинку и задрала голову – чтобы получше рассмотреть синее-синее небо. Ване предстал во всей красе её бесформенный подбородок и две белёсых волосинки, что торчали из него. Он давно догадывался, и всё же надеялся, что это враньё: но в уголке любого – самого даже красивого лица – прячется уродство.