Ничего для себя. Повесть о Луизе Мишель - страница 5
А чего ей бояться? Что они могут еще с ней сделать? Они отняли у нее Францию, свободу, Теофиля! Нет уж, увольте от душеспасительных бесед, господин кюре! Вы помогли Версалю отнять у меня многое, но не сможете лишить меня человеческого достоинства и гордости!
Напрягая память, Луиза старается восстановить слова статьи в одной из первых газет Коммуны. «Пусть Коммуна не заблуждается, — говорилось там. — С того момента, как она порвала с церковью, против Коммуны нет клеветы слишком коварной, нет лжи слишком ядовитой, нет злобы слитком жестокой».
Кажется, так писал в одном из своих памфлетов знаменитый географ и коммунар Элизе Реклю. Интересно, где он теперь? В какой тюрьме, на какой каторге?..
Нет, она не может спокойно смотреть в деланно-смиренное лицо корабельного кюре, не может видеть его пухлые ручки, неспешно перебирающие янтарные четки. И лишь одно исключение делала Луиза — ее ненависть не распространялась на аббата тюремной церкви в Версале. Она бесконечно благодарна отцу Фоллей за те записки, которые аббат тайком передавал ей от Теофиля и ему от нее. Это было единственное окошко, через которое она могла тогда дышать!
Ее приводит в себя звон корабельного колокола. Загорелый матрос два раза бьет в колокол, — с начала прогулки прошло полчаса, нужно возвращаться в клетку. Сейчас выйдут гулять мужчины, их выводят партиями по пятнадцать человек, — страшатся восстания, бунта, ведь и в самом деле: осужденным на вечную ссылку и каторгу терять и бояться нечего.
Вон и часовые, до сих пор спокойно сидевшие на подножиях якорных лебедок, очнулись от полусонного состояния, заботливо оглядывают свои шаспо с примкнутыми штыками.
Брось, Луиза, последний взгляд на залитую солнечным светом палубу, на бессильно обвисшие паруса! Как, однако, быстро пролетают полчаса, отпущенные нам капитаном Лонэ! Лонэ все же добрее, человечнее других, командующих военными судами, перевозящими осужденных коммунаров в Кайенну, Ламбессу и Новую Каледонию.
Еще в Сатори и в Версальской тюрьме Луиза слышала от вновь арестованных подробности о рейсах «Данаи» и «Семирамиды». Командир «Данаи» поместил гарибальдийца Амилькара Чиприани, адъютанта Гюстава Флуранса, в трюм под паровыми машинами корабля. В карцере Чиприани стояла такая жара, что несчастный итальянец сходил с ума. А на «Семирамиде» двух дерзких ссыльных капитан распорядился привязать к горячим котлам, оба умерли от ожогов. Всего на «Семирамиде» за один рейс умерло от истощения и болезней около сорока человек. На фрегате «Орна», когда он бросил якорь на рейде Мельбурна, из шестисот осужденных половина болела цингой. Узнав о страшном человеческом грузе «Орны», жители Мельбурна прямо на причале собрали деньги, чтобы узники могли купить еды и фруктов. Но капитан отказался принять и передать заключенным дар мельбурнцев…
Нет, Луиза, что ни говори, а вам, на «Виргинии», повезло — ни карцеров, ни наручников, ни раскаленного парового котла, — спасибо капитану Лонэ!
Воспоминания, воспоминания, воспоминания…
Плавание на «Виргинии» так удручающе монотонно, что память непрестанно возвращает к пережитому. Седан, свержение ненавистной Империи, пруссаки в островерхих касках на Елисейских полях, семьдесят два дня Коммуны, кровавая майская неделя, расстрелы, мрачные камеры тюрем.
Все это проходит передо мной, словно я живу второй раз! Нескончаемой чередой возникают перед глазами дорогие лица — Теофиль, Мари, Рауль, Флуранс, Делеклюз! И чаще других — лицо моей старенькой мамы Марианны, которой я, сама того не желая, причинила столько горя!.. Я зову маму Марианной с юности — по имени истерзанной республиканской Франции, хотя в ее метрических записях значится: Мари-Анна.
Пока версальские палачи гноили нас во всевозможных казематах, мама стала совсем седая и руки у нее при свиданиях так дрожали! Но она однажды сказала мне, что гордится тем, что отважные парижане прозвали ее дочь Красной девой Монмартра.
С ужасом думаю, что в свои преклонные годы мама могла бы сейчас плыть вместе со мной на «Виргинии», в зарешеченной звериной клетке. Ведь после последнего боя на Пер-Лашез, когда я, переодевшись, тайком пробралась домой, на улицу Удо, мамы там уже не было!