Николай I - страница 16

стр.

– Да уж ладно, не выдадим. Только скажите: готов?

– Готов. Сейчас к подписи.

– Ну, слава Богу! – вздохнули все с облегчением.

И в тёмном углу зашевелились три тени дряхлые. Аракчеев медленно перекрестился.

А на противоположном конце залы открылась другая дверь из коридора во временные покои великого князя Николая Павловича, и генерал-адъютант Бенкендорф, позвякивая шпорами, скользя по паркету, как по льду, выбежал, весь лёгкий, летящий, порхающий; казалось, что на руках и ногах его – крылышки, как у бога Меркурия. Гладкий, чистый, вымытый, выбритый, блестящий, как новой чеканки монета: молодой среди старых, живой среди мёртвых. И, глядя на него, все поняли, что – старое кончено, начинается новое.

Рассветало. Вставал первый день нового царствования – страшный, тёмный, ночной день. Чёрные окна серели, серели и лица трупной серостью. Казалось, вот-вот рассыплются, как пыль, разлетятся, как дым, тени дряхлые и ничего от них не останется.

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ

«Лейб-гвардии дворянской роты штабс-капитан Романов Третий – чмок!» – так, шутя, подписывался под дружескими записками и военными приказами великий князь Николай Павлович в юности и так же иногда приговаривал, глядя в зеркало, когда оставался один в комнате.

В тёмное утро 13 декабря, сидя за бритвенным столиком, между двумя восковыми свечами, перед зеркалом, взглянул на себя и проговорил обычное приветствие:

– Штабс-капитан Романов Третий, всенижайшее почтенье вашему здоровью – чмок!

И хотел прибавить: «Молодчина!» Но не прибавил – подумал: «Вон как похудел, побледнел. Бедный Никс! Бедный малый! Pauvre diable! Je deviens transparent!»[15]

Вообще был доволен своею наружностью. «Аполлон Бельведерский» называли его дамы. Несмотря на двадцать семь лет, всё ещё худ худобой почти мальчишеской. Длинный, тонкий, гибкий, как ивовый прут. Узкое лицо, всё в профиль. Черты необыкновенно правильные, как из мрамора высеченные, но неподвижные, застывшие. «Когда он входит в комнату, в градуснике ртуть опускается», – сказал о нём кто-то. Жидкие, слабо вьющиеся, рыжевато-белокурые волосы; такие же бачки на впалых щеках; впалые тёмные большие глаза; загнутый, с горбинкой нос; быстро бегущий назад, точно срезанный, лоб; выдающаяся вперёд нижняя челюсть.

Такое выражение лица, как будто вечно не в духе: на что-то сердится или болят зубы. «Аполлон, страдающий зубной болью», – вспомнил шуточку императрицы Елизаветы Алексеевны, глядя на своё угрюмое лицо в зеркале; вспомнил также, что всю ночь болел зуб, мешал спать. Вот и теперь, потрогал пальцем – ноет; как бы флюс не сделался. Неужели взойдёт на престол с флюсом? Ещё больше огорчился, разозлился.

– Дурак, сколько раз я тебе говорил, чтобы взбивать мыло как следует! – закричал на генерал-адъютанта Владимира Фёдоровича Адлерберга[16], или попросту Фёдорыча, который служил ему камердинером. – И вода простыла! Бритва тупая! – отодвинул чашку и отшвырнул бритву.

Фёдорыч засуетился молча. Черномазый, полный, мягкий, как вата, казался увальнем, но был расторопен и ловок.

– Ну, что, как Сашка спал? – спросил Николай, немного успокоившись.

– Государь наследник почивать отменно изволили, – ответил Адлерберг. – А с утра всё плачут об Аничкином доме и о лошадках.

– О каких лошадках?

– О деревянных: забыли в Аничкином.

«Нет, не о лошадках, а об отце несчастном. Должно быть, беду предчувствует», – подумал Николай.

– Где сегодня обедать изволите, ваше высочество? – спросил Адлерберг.

– В Аничкином, Фёдорыч, в последний раз в Аничкином! – вздохнул Николай.

Вспомнил, как мечтал «поступить в партикулярную жизнь» и предаться в уединении семейным радостям. «Если кто-нибудь спросит тебя, в каком уголке мира обитает истинное счастье, то сделай одолженье, пошли его в Аничкин рай», – говаривал своему другу Бенкендорфу с тем видом чувствительным, который получил в наследство от матери, императрицы Марии Фёдоровны.

После кончины брата Александра переехал из Аничкина в Зимний дворец и жил здесь в строгом заключении, как под арестом, считая «неприличным показываться публике». Устроил себе кабинет-спальню в библиотеке бывшей половины короля прусского, комнате, ближайшей к зале Государственного совета, с которым соединялась она тёмным коридором.