Николай Рерих - страница 23
Острый рог месяца выглядывает из-за деревянных строений. По реке к городищу направляется узкая лодка-однодеревка. Корма лодки, часть весла срезаны нижней рамой, кажется, лодка только что вплыла в картину и с усилием идет вверх против течения, разрезая тяжелую ночную воду. Гребет молодой человек — сильные руки уверенно держат рукоять весла, длинные волосы падают на первобытную одежду-шкуру. Однако из-под шкуры белеет подол и рукава домотканой рубахи, и золотится у пояса нож, вымененный, может быть, в соседнем роде, куда он тоже попал от иных, дальних людей.
Гребец стоит привычно спокойно, поэтому мы особенно чувствуем, как шатка лодка, выдолбленная из одного ствола (потому и называется — однодеревка). Гребец — удивительно точно это увидено и передано молодым художником — ведет лодку не прямо к городищу, наперерез течению, поперек картины, но посылает ее против течения, держит выше городища, потому что только так можно преодолеть движение реки.
Молодой гребец — средоточие усилия, устремления вперед, к Роду, который нужно предупредить об опасности, поднять на защиту. Но стоит он спиной к нам, зрителям, лица его не видно.
Поэтому так притягивает, так заставляет всматриваться в ночную мглу лицо старика, который сидит на дне лодки и смотрит — вроде бы прямо нам в глаза и в то же время мимо нас, в оставшиеся за кормой великие леса, где бьются восставшие роды.
Лицо старика значительно самой старостью, опытом, раздумьем; в конце XIX века это лицо воспринимается как простонародное, мужицкое. В летописные времена этот человек мог быть пахарем, бортником, мог быть и старейшиной, то есть старейшим, которому повинуются родичи и который сам прежде всего соблюдает завещанные предками обычаи рода.
Старейшина одет, как все, как любой из родичей, с которыми он провел вместе жизнь, охотился, пировал, отдыхал, хоронил мертвых. Сюжет картины ясен и в то же время не рассказан, не прояснен до конца. Мы не знаем, в какое племя плывет старик — в свое или в чужое — просить помощи погибающим родичам. Но знаем, что он прошел и проплыл десятки немеренных верст, что он тяжко устал и теперь отдыхает, вытянув натруженные ноги, положив руки на колени. И мы понимаем, что, может быть, впервые в жизни человек этот остался один, один должен принять решение за весь род, встать впереди, чтобы увести всех из городища от врага или навстречу врагу.
Гонец из девятого века, гонец из года 6370 от сотворения мира, 862 от рождества Христова смотрит прямо на нас и мимо нас, завещает людям единение и в то же время каждому — умение остаться одному, решать — одному, человеку — думать о людях, сохранять верность сородичам.
Как пригодилось в работе над этой картиной «касание к древности», сопровождающее раскопки! Какими необходимыми оказались тщательные зарисовки реальной бревенчатой избы, долбленой лодки — эскизы, которые одобрил «сам» Ропет!
Домотканый холст, который и сегодня отбеливают крестьянки «Извары» на солнце, лег на плечи древних славян вместе с теплыми шкурами, добытыми Михайлой, и старинные ножи — те самые, что лежали в могильниках, съеденные ржавчиной, — воскресли, заблестели на фоне этих пушистых шкур.
У картины «Гонец» неизбежно останавливаются и собратья-художники всех поколений, и критики, и просто зрители. Она не похожа на повествовательно-подробные картины передвижников. В ней нет четкости, детальной прорисовки Васнецова. При взгляде на простонародное лицо старика вспоминаются суриковские стрельцы и казаки. От Сурикова — и эта значительность словно бы остановленного момента истории: «Гонец» взывает не к восхищению техникой, не к осмотру — чтению сюжета, но к раздумьям о России и тревожной судьбе ее народа, к которому принадлежит и старый Гонец и его молодой спутник. Они — у истоков той истории, в которой возникнут Ярослав Мудрый, князь Дмитрий, по прозвищу Донской, живописец Рублев, казаки, прошедшие Сибирь от Урала до океана, и битвы, и сражения, и баталии, в которых упрочилась слава России.
Несомненно, «Гонец» свидетельствует о приверженности Рериха к мастерской Куинджи: торжественный покой лунной ночи, темнота, пронизанная то ли голубым, то ли зеленым светом, черное, ставшее синевой и прозеленью, тень берега на воде, сама вода — все это заставляет вспомнить и куинджевскую «Украинскую ночь», и гоголевские строки о ночном Днепре, вода которого серебрится под луной, как волчья шерсть.