Николай Рубцов - страница 65

стр.

), кто-то из сотрудников бросился к телефону вызывать милицию, что и оказалось самым скверным в тот вечер: не успели мы одеться и слинять (с Владимиром Моисеевичем? — Н. К.), как подкатил воронок... Протокол, свидетели, короче говоря, все, что было положено в этих случаях, произошло, а недели через две Коля показал мне повестку в суд. Я позвонил Александру Яшину, Борису Слуцкому, рассказал им, как все произошло, и в день суда мы все встретились в казенных коридорах. Александр Яшин взял с собой на помощь известную поэтессу и еще красивую женщину Веронику Тушнову, с которой у него в то время был роман. Николай Рубцов в замурзанной ушанке и стареньком пальто битый час сидел в темном коридоре, пока мы вчетвером уговаривали судью простить, замять и отпустить.

Уговорили. Яшин, Тушнова и Слуцкий распрощались с нами на Садовом кольце возле суда, а мы с Колей пошли в соседнюю забегаловку-стекляшку отметить его освобождение, поскольку вход в Дом литераторов был закрыт ему надолго».

Ответ, надо сказать, странный... Рассказанная Станиславом Юрьевичем история совершенно не стыкуется с письмом Николая Рубцова.

«Хорошо, я думаю, — писал он, — что я «завелся» тогда не до конца, а сдержался, надеясь на молниеносный нокаут Игоря (Шкляревского. — Н. К..), на который, говорят, он способен. Пусть не было нокаута, но если бы я тогда ввязался сам, все — я уверен — закончилось бы милицией и шумом, подобным тому, который уже был и о котором ты знаешь! Вступившись за Толю (Передреева. — Н. К.), я знал, что за себя уже не вступлюсь, что с Луговым (вот еще поганка!) надо будет мне толковать в другом месте...»

Разночтения даже не в том, что конфликт с В. М. Луговым развивался иначе, чем в описании С. Ю. Куняева. Рубцов пишет, что дело только могло бы кончиться милицией, в то время как у Куняева оно именно милицией и судом кончается...

Почему Станиславу Юрьевичу понадобилось усаживать Рубцова в темном коридоре — загадка велика есть, но зато ответ на вопрос Рубцова: «исключили ли его опять из института?» — мы знаем совершенно точный.

Не исключили бы...

Запуганный расправой всех этих сорочинских-прилуцких-филипповых, учиненной над ним летом, Рубцов напрасно поспешил с отъездом из столицы. Его не могли исключить из института, потому что он был уже давно исключен, и так и не восстановлен там...

«В один из дождливых дней, — вспоминал Сергей Багров, — прогудел пароход и по сходням в толпе пассажиров на тотемский берег сошел Николай»...

—  А как институт?

—  Перешел на заочное.

—  В Тотьме останешься?

—  Нет. Поеду в Николу.

Денег у Рубцова не было, и пришлось, хотя и не хотелось, взять в районной газете командировку...

Перед тем как уехать, зашел к Багрову домой. Сидели на старинных высоких стульях; пили вино, курили и слушали дождь. И вдруг Рубцов запел:

Потонула во тьме отдаленная пристань.
По канаве промчался, эх, осенний поток!
По дороге неслись сумасшедшие листья,
И порой раздавался пароходный свисток...

«Я слушал его резковатый красивый голос, — вспоминает Сергей Багров, — и мысленно видел перед собой холодный сухонский плес и уплывающий пароход, на котором ехал Рубцов куда-то далеко-далеко, к каким-то неведомым берегам, где гуляют промозглые ветры, где тревога, где грозы, где вечная ночь.

Едва кончил он петь, как раздался гудок. Мы поспешили на пристань».

— 4 —

...И откладываешь книгу воспоминаний, и снова пытаешься понять: что же влекло Рубцова в ту сырую холодную осень к его бедной «избушке» в Николе? Ведь, наверное, можно было пристроиться в Москве и без Литературного института, и жить пусть и небогато, но уж куда вольготнее и сытнее, нежели в нищей вологодской деревне тех лет.

Рубцов сам ответил стихами на этот вопрос...

Ни литературный успех, ни деньги не могли помочь ему преодолеть обиду. Только — семья, только деревня Никола, только Родина, с которой всегда ощущал поэт «самую жгучую связь». И не было другого пути для него.

Именно в тяжкую минуту оскорбления и униженности должна была слиться его поэтическая судьба с судьбой народной.

И не могло быть сомнения в выборе...

Только безусловное принятие этой жизни, только полное забвение себя и, как результат, обретение возможности плакать ее слезами, петь ее голосом, звенеть ее эхом: