Нильс Люне - страница 5
Случалось, он уставал, и фантазия его линяла и блекла. Тогда он делался совершенно несчастлив, чувствовал себя маленьким, жалким, недостойным своих высоких мечтаний; самому себе он представлялся бесстыдным лжецом, который только прикинулся, будто любит великое и понимает его, на самом же деле любит лишь обыденное и грешит всеми, решительно всеми низменными помыслами и желаньями; ему представлялось даже, что он разделяет общую ненависть низкорожденных ползучих гадов ко всему высокому и готов побивать камнями героев более благородной, чем он, крови.
В такие дни он сторонился матери и, с чувством, будто делает что–то стыдное, жался к отцу и охотно выслушивал его земные соображения и трезвые расчеты. И ему бывало до того отрадно с отцом, он тянулся к обществу себе равного, почти позабывая, что это тот самый отец, на которого он, сострадая, взирал с высот своих воздушных замков. Разумеется, детскому уму все это представлялось не с той ясностью и отчетливостью, какие обретает мысль, облеченная в слово, — но странно, предрожденно, неуловимо; так сквозь мутный лед видны причудливые подводные травы; разбей лед, вырви темное, живое на ясную поверхность слов, и выйдет одно — то, что ты увидишь, нащупаешь, во всей своей очевидности, уже не то темное, прежнее.
И мелькали годы, и рождественский воздух вновь и вновь гудел праздником еще долго после Крещения, и вновь и вновь шелестела листвою Троица и ступала на пестрый луг, и вновь и вновь пировало лето, кружа голову духом свободы, солнечным блеском и щедрым летним хмелем, чтобы в один прекрасный день вдруг погаснуть вместе с закатом, оставив по себе на память обгорелые щеки, ошалелый взгляд и взбаламученную кровь.
3
И мелькали годы, и мир был уже не тот мир чудес, что прежде; в сумрачных зарослях трухлявой бузины, на таинственных чердаках, у знакомого надгробья при дороге уже не водились сказочные чудища; и угор над рекой, с первой трелью жаворонка прятавший траву под красной россыпью петушков и желтыми брызгами купальниц; и сама река, полная несчетных трав и зверья; и страшный обрыв, черневший каменистыми ребрами и серебристо отливавший осколками гранита, — все эти сокровища стали просто цветами, просто животными, просто камнями. Золотые наряды фей осыпались, как желтая листва с деревьев.
Одна за другой старели и надоедали игры, делались скучны и глупы, как картинки в букваре, а уж как нравились, будто никогда не наскучат… Давно ли Нильс и пасторов Фритьоф катали бочоночный обруч, и был этот обруч — корабль и, когда падал, терпел крушение, но, если вовремя его подхватить, он бросал якорь. Проулочек за службами, где еле пройдешь, назывался Баб–эль–Мандеб, или Мертвые Ворота, на двери денника мелом значилось, что это Англия, а на сарае выведено — Франция. Садовая калитка вела в Рио–де–Жанейро, но Бразилия помещалась в кузне. Еще играли в Хольгера—Датчанина, можно было играть в зарослях конского щавеля за сараем, но подальше, за мельницей, были оползни, и там окапывался сам принц Бурман и его дикие сарацины в серо–красных чалмах, с желтыми султанами на шлемах — чертополох и царские свечки невиданной величины. Там уж была настоящая Мавритания; ибо беспредельная щедрость природы, пышность, изобилие и бьющая через край жизненная сила будили жажду уничтожать, подстрекали к разрушению, и сталью сверкали здесь деревянные мечи, и зеленый сок стекал по клинкам алой кровью, и срубленные стебли трещали под ногами, будто турецкие кости под копытами коней.
Играли и у фьорда; ракушки пускали по морю в дальний путь, они запутывались в водорослях, или их вымывало на берег — и тут–то выступал на сцену Колумб, он открывал Америку либо пересекал Саргассово море. Строили пристани, возводили плотины; вырыли Нил в твердом прибрежном песке; а раз даже возвели из гальки замок Гурре; внутри лежала дохлая рыбешка в устричной раковине — это была мертвая Тове, а рядом сидели они сами — это король Вольдемар скорбел по своей возлюбленной.
И вот все кончилось.
Нильс вырос, ему исполнилось двенадцать, пошел тринадцатый год; ему уже не приходило на ум рубить чертополох для уголенья рыцарских фантазий, уже не хотелось снаряжать ракушечный флот для великих открытий; забиться с книжкой в уголок дивана — вот и все, что нужно ему было теперь, а если книжка не уносила к милому берегу, он шел к Фритьофу и рассказывал ему повести, каких в книге недоставало. Рука об руку брели они по дороге, один говорил, оба слушали, но для полного счастья, совершенного наслаждения рассказом они забирались в пахучую тьму сеновала. Скоро, однако же, все истории, кончавшиеся, как только с ними сживешься, слились в одну долгую повесть, где не было конца и лишь сменялись поколение за поколением, ибо, как только герой старился либо нечаянно погибал, на смену ему являлся сын, который наследовал все качества отца, а вдобавок обретал и новые, оказывавшиеся как нельзя более кстати.