Ночь темная-темная - страница 5
Крючок вошел повыше Алешкиного колена. Кровища валила ручьем. Когда мы вынимали крючок при свете костра, Алешка орал сначала, но Санька уткнул ему кулак в нос, и он замолк, только кусал губы и вспотел.
Крючок не вынимался.
— Надрезать кожу придется, — решил Санька и стал калить над огнем кончик складного ножа. Где-то он слышал, что перед операцией инструмент обезвреживают, изничтожают микробов на нем. Голова Санька! Все знает!
Алешка, не мигая, с ужасом смотрел на Санькины приготовления, но не протестовал, потому что сам виноват кругом.
Я сел верхом на братана, придавил его, а Санька полоснул ножом по Алешкиной ноге. Алешка брыкнулся, двинул меня коленом в спину, взвыл коротко и дико.
— Порядок на корабле! — деловито произнес Санька. Крючок с кусочком Алешкиного мяса был в его руке. — На мясо, говорят, поселенец-стервец пуще берет. Попробуем!
Я вымыл Алешкину ногу, перевязал ее тряпицей из-под соли и хотя он все еще дрожал, но уже не хныкал, смирно сидел возле костра. Смотреть, как ставят животники, он больше никогда не подходил.
С берега мы ни один животник так и не забросили — кусты мешали. Запутали только животники, порезали их; собрали кое-как один, крючков на двадцать, и закинули его с лодки, в улове за ухвостьем.
— Ништя-ак! И тут клюнет. Налима здесь пропасть, у острова-то, тятя говорил, — заверил Санька.
Мокрые, обессиленные явились мы к костру, возле которого неподвижно сидел Алешка и неотрывно глядел на другую сторону реки, на огни деревни.
— Ничего, Алеха, — хлопнул его по плечу Санька, — заживет до свадьбы. Я вон один раз на ржавый гвоздь наступил, всю пятку промзил. Засохло.
Алешка не понимал, что говорит Санька. Он глянул на меня глазами, полными слез, и сказал жалким голосом единственное слово, которое умел говорить:
— Ба-ба…
Я аж вздрогнул. Что сейчас дома делается?! Потеряли нас с Алешкой. Ищут по всей деревне. Думают — утонули. Бабушка, небось, плачет и кричит на всю улицу, зажав голову. Да-а, спроситься, пожалуй, надо было. Но тогда шиш отпустили бы налимничать. А мне так хотелось наворочать корзину или две поселенцев.
Я поглядел на другую сторону реки. В деревне светились огни. Меж деревней и нами мчалась, шумела уверенно и злобно река. Дальним высоким светом подравняло вершины гор, размыло их, и отблески падали на середину реки. Застрявшая в кустах, шипела вода, набатным колоколом били бревна в камень Караульного быка. Живой мир бушевал и бился вокруг. Он как бы отделен был от нас, недружелюбен к нам. Остров подрагивал. С подмытых яров его осыпалась и шлепалась глина. Зыбко все было вокруг, непрочно.
Чем напряженней я вслушивался и всматривался, тем явственней ощущал, что остров уже стронулся с места и до меня доносились голоса: бабушкин плач, мамин предсмертный крик и еще чьи-то, вроде бы звериные, а может, водяного. Я поежился и ближе подвинулся к огню. Но страх не проходил. Остров вот-вот…
— Ба-а-ба! — вдруг заорал я на Алешку. — Тебе бы все баба! Изнежился, зараза! Попой еще, так я тебе!..
— Не тронь ты его, — остепенил меня Санька. — Он ранетый, сознавать надо. Крючки-то вон какие! Налимьи! Вопьется, дак… Давайте-ка поедим, а?
Поели мокрого хлеба с печеными картошками и луком. Без соли. Соль размокла. Алешка тоскливо вздохнул. Не наелся он. И бабы нет — добавки дать.
Санька закурил, свалился на телогрейку и глядел в небо. Там, в глубокой темноте, будто искры в саже, вспыхивали и угасали мелкие звезды. И была там беспредельная, как сон, тишина, а вокруг нас совсем близко бесновалась река и остров все подрагивал, подрагивал, будто от озноба или страха.
— Ла-фа-а-а! — подбодрил себя и нас Санька и стал шевелить в костре и напевать негромко.
А я думал про бабушку и про налимов. Про налимов больше. Меня так и подмывало скорее смотреть животник. Я уверен был, что если не на каждом крючке, то уж через крючок непременно сидит по налиму.
— Са-а-анька!.. Са-ань!.. Давай животники смотреть, — начал искушать я друга.
— Ну, смотреть? Не успели поставить. — Но в голосе Саньки особой настойчивости не было, сопротивление его слабо, и я скоро сломил Саньку.