Ночные голоса - страница 5
Еще вчера, пытаясь как-то поудачнее переложить на русский язык одно коротенькое, всего в две строфы, стихотворение, которое, однако, уже прожило среди людей без малого две тысячи лет и, надо думать, еще проживет не меньше этого, он стал в тупик. Если идет снег, густо, снежинка к снежинке, то как лучше сказать: заметает он время, и землю, и всякие следы жизни на ней или — засыпает их? «Заметает» — это точно, энергично, без всякой надежды на обратный ход, но вместе с тем есть в этом слове явные признаки метели, вихря, резких порывов ветра, а мысль в стихе, наоборот, спокойная, тихая — падает снег и падает, покрывает землю, и все исчезает под ним… А «засыпает» — несколько двусмысленно по звуку, не сразу поймешь, что это, снег или сон, но зато при этом слове происходит все медленно, неспешно: снег сыплется с неба, и ничего, кроме него, не видно вокруг, и невольно представляешь себе поле или степь под снегом, похоронившим под собой все — и могилы, и жилье, и самих людей… Вчера он так и не решился на этот выбор, а выбирать нужно было — иначе дело дальше не шло.
Но работать сегодня, хоть убей, не хотелось, как он себя ни убеждал. Возможно, причиной тому было легкое недомогание, не отпускавшее его еще со вчерашнего вечера… А может быть, и иное что… Нет-нет, было, несомненно, и еще что-то, что произошло с ним именно сегодня, по дороге сюда, в библиотеку… Но что? Мокрый снег на улице? Слякоть? Переходы? Толпа, спешащая в метро?.. Нет, наверное, все-таки не это. Вернее, не только это… А, вот оно… Вот оно, наверное, что… Наверное, именно эта, так ясно вдруг возникшая где-то еще по дороге от дома мысль, что чем дальше, тем труднее, тем холоднее ему сюда идти… Возраст, Александр Иваныч. Возраст… Или перемены… Или… А, да какая тебе в конце-то концов разница — что…
В памяти всплыл тот мокрый, холодный октябрьский день, когда он впервые пришел сюда: робкий, насупленный мальчик в очках, худой, нескладный, долговязый, в аккуратной синей курточке, перешитой из отцовской толстовки, в стоптанных забрызганных грязью ботинках, которых он тогда, помнится, ужасно стеснялся — до того они были нехороши… На лестнице, выгибаясь с нижнего ее пролета на верхний, стояла длинная терпеливая очередь — мальчики и девочки разного возраста, в основном постарше его; все говорили почему-то полушепотом и напряженно, задрав головы, всматривались вверх, в высокую двустворчатую дверь с массивной бронзовой ручкой, ожидая, когда она откроется, чтобы выпустить кого-нибудь из зала, после чего всем можно было сделать еще шаг на ступеньку выше — пускали по одному. На площадке между пролетами, где очередь делала изгиб, стояла толстая мраморная колонна с бюстом какого-то античного мыслителя, к ней можно было прислониться спиной, еще и сейчас он ощущал холод ее мрамора на своих ладонях — в помещении было тепло, даже жарко, и, кроме того, он очень волновался тогда: что-то его ждет там, за этими высокими дверьми? Наконец подошла и его очередь: собравшись с духом, он нажал на тяжелую, плохо поддающуюся бронзовую ручку, дверь, скрипнув, приоткрылась, створки ее разошлись, и он перешагнул порог. Помнится, войдя, он на мгновение задержался у дверей, не зная, куда идти: глаза не сразу привыкли к мерцающему, тусклому свету люстр под потолком, и первое время он видел только высокие, вдоль всего зала, книжные стеллажи по стенам, окна под белыми волнистыми шторами, длинные столы, двери еще одного зала впереди… Кто-то — вероятно, дежурная — тронул его за рукав и указал на стол у правой стены, в углублении между перилами, отгораживавшими стеллажи от зала: там, сообразил он наконец, и была выдача книг. А дальше… А дальше всего несколько минут — и он уже держал в руках нечто такое, во что он просто не верил, что это существует на самом деле, а не в воображении кого-то из его приятелей, кто недавно под секретом, шепотом, как большую тайну, сообщил ему, что такая — «во, закачаешься, честное слово говорю тебе, запрещенная…» — книга есть: кажется, это был «Вечный жид» Эжена Сю.
Ему было тогда уже пятнадцать лет, он учился в восьмом классе, учился легко, не надрываясь, и времени у него было более чем достаточно, чтобы проводить все вечера здесь. Привлекали не только книги: привлекала таинственность, какая-то избранность этого маленького мирка, так непохожего на шум, грязь, матерщину, бессмысленную жестокость той первой половины дня, которую он вынужден был отбывать в школе, в Колокольниковом переулке на Трубной — одном из самых трущобных районов старой Москвы. Здесь же, в библиотеке, никто никого не притеснял, не задевал, не показывал чугунные кулаки, здесь читали, думали и даже если и разговаривали, то только шепотом, чтобы не мешать другим, и здесь, рядом, так, что можно было коснуться незаметно локтем или притронуться под столом ногой, сидели тихие задумчивые девочки в черных передниках и белых отглаженных воротничках, и на каждую из них можно было долго смотреть, не отрывая глаз, пока она не замечала этот взгляд, но и потом тоже можно было смотреть, но уже только изредка, украдкой, будто невзначай. И здесь же, в самостийной курилке в туалете, куда надо было взбираться по крутой железной лестнице, можно было часами стоять, привалившись спиной к выкрашенной масляной краской стене, и сквозь дым, вертя в пальцах пока еще непривычную сигаретку, вытащенную из желтой пачечки под названием «Дукат», слушать, о чем говорят серьезные, солидные, уже видавшие виды десятиклассники: о политике, о только два года как закончившейся войне, о футболе, об артистах — обо всем.