О духе законов - страница 5
единое из грамотного соотношения частностей[11].
В Новое время похожую теоретическую распрю обыгрывают англичане Гоббс и Локк. По Гоббсу, единое – Левиафан – также складывается из многих, которые добровольно подчинили себя единению. В естественном состоянии, то есть в состоянии до-государственном, где каждый может убить каждого, царил перманентный страх – чтобы спастись от него, от ежесекундной угрозы для своей жизни, люди сами отчуждают часть своих свобод в пользу единой власти, которая тем самым получает монополию на насилие. Частная сфера подчиняется общему благу – такова цена жизни и плата за страх, точнее, за его обуздание. Для Гоббса частная сфера, сводимая к безграничному эгоизму, преимущественно дурна и губительна; жизнь в государстве, гарантии безопасности основаны на подавлении частных свобод, угрожающих миру и жизни людей.
Локк наследует Гоббсу, но – подобно Аристотелю – меняет направление мысли. Общественный договор, образующий государство, – не отрицание естественного состояния, но его продолжение с новыми силами и на новом уровне; естественное состояние не дурно само по себе, как не дурна и частная сфера – подлинная основа государства. Нужно лишь верно организовать частные интересы, чтобы они были защищены от угроз и злоупотреблений. Государство и есть такая гармоническая организация множества частных сфер. Поэтому частное не подчиняется общему, но общее служит частному – частное создает естественную границу инфляции общего (абсолютизм, с критики которого начинает Локк), само существуя теперь через множество общих границ, разделяющих частные сферы; не разрастаться до Левиафана, но охранять естественные границы – техническая и вообще главная задача государственного устроения.
Монтескье обнаруживает тот же спор в немного туманной притчевой форме: лишь по тоске только что избранного монарха мы догадываемся, на чьей стороне симпатии автора. История о троглодитах указывает на разнообразие троп, которыми ходит политика, но цели, к которым ведут эти тропы, также различны по ценности. Персы, путешествующие по Европе, взглядом с дистанции разоблачают пороки и слабости европейского абсолютизма, однако читатель настолько же вчуже способен подметить те мерзкие варварства, которые направляют суждения самих персов. Одни народы традиции прочитывают и, можно сказать, деконструируют другие, затем наоборот, и всякий раз такое прочтение оказывается богатым на интересную критику. Различные миры, противопоставленные друг другу, сходятся всё же в одном центральном пороке – неограниченной власти и следующем из этого рабстве, в том числе и в первую очередь рабстве ума. В этом вопросе французы и персы стóят друг друга. Впрочем, имеется путь, могущий увести от духовного рабства, – путь Просвещения, равно открытый и для европейцев, и для азиатов, стоит лишь отдаться свободе учения и наук («стоит лишь», однако открытость дается труднее всего). Так, перс Рика в какой-то момент демонстрирует истинно энциклопедические, вольнодумные мысли: «Мне кажется, Узбек, что мы всегда судим о вещах не иначе как втайне применяя их к самим себе. Я не удивляюсь, что негры изображают черта ослепительно белым, а своих богов черными, как уголь, что Венера у некоторых народов изображается с грудями, свисающими до бедер, и что, наконец, все идолопоклонники представляют своих богов с человеческим лицом и наделяют их своими собственными наклонностями. Кто-то удачно сказал, что если бы треугольники создали себе бога, то они придали бы ему три стороны»[12].
Аргумент, известный мыслящей Европе еще со времен мудреца Антисфена, звучащий теперь из уст перса, выражает просветительский оптимизм относительно возможностей человеческого разума, в сущности универсального и – при правильном применении – направляющего в сторону подлинного блага.
Впрочем, мы вольны вычитывать это благо между строк, тогда как сами строки не во всем оставляют вполне однозначное – благодушное и оптимистическое – впечатление. В конечном итоге эффект Просвещения – это только эффект продолжительного и познавательного путешествия в чужие края, что-то вроде остаточных путевых импрессий, как горящий закат в экзотической стране. Поверх впечатлений привычки властно берут свое, и сердцем авторитарные персы по-прежнему отождествляются со своей беззаконной – в просветительском смысле – родиной, страной невольниц и рабов. А кроме того и покинутая пришельцами Франция до поры остается в своем весьма относительно просвещенном абсолютизме. Однако мысль, выходящая за пределы приятно-необременительного эпистолярного жанра, предвидит в теории грядущие перемены – в письмах на фоне персидских страстей то и дело встречаются пересуды о смерти короля, кончается век Людовика XIV, солнечный век европейского абсолютизма, и что-то маячит на горизонте, пока что залитое ярким закатным горением, но уже очертившее формы несущих грозовых туч.