О любви (сборник) - страница 14
Пока подсыхал гипс, художник, украсив свою русую голову венком из ромашек, взгромоздился на бочку и стал играть на свирели. Немедленно из другой комнаты появились два маленьких светловолосых мальчика и принялись грациозно изгибаться под тонкие, переливающиеся звуки. Гущин чувствовал, что во всем этом не было ни ломания, ни желания выставиться перед гостем, мальчики, похоже, и не заметили его присутствия. Так жила семья: отец ваял, писал, рисовал, лепил, тачал, а в минуты отдохновения играл на свирели, украшая себя венком, чтобы, пусть ненадолго, почувствовать себя беспечным лесным обитателем.
Художник отложил свирель, когда пришло время разгипсовать Гущина. Едва он проделал это с присущей ему ловкостью, как Наташа и его жена, худенькая женщина с тающим лицом, внесли круглую столешницу, уставленную бутылками и бокалами. Столешницу поставили на два табурета, и художник с поразительной быстротой наполнил бокалы, не пролив ни капли:
— За искусство!
Все выпили, и художник снова наполнил бокалы:
— За женщин!
Гущин вопросительно взглянул на Наташу, ему не по плечу были такие темпы.
— Ничего не поделаешь — ритуал, — сказала она. — Иначе — смертельная обида.
— За любовь! — в третий раз провозгласил художник.
Гущин выпил сладковатое, игристое вино, и в голове у него приятно зашумело.
— Чудесное вино! — сказал он. — Похоже на цимлянское.
— Это прокисшая хванчкара, — спокойно пояснил художник. — Не выдерживает перевозки.
Пришли два молодых поэта и принесли кубанскую водку. Один из поэтов был мальчик лет девятнадцати, тоненький, хлипенький, с золотой челкой до бровей и круглым детским личиком, к нему тут же пристали, чтобы он прочел стихи. Поэт не ломался. Он стал читать стихи звучным, налитым баритоном, удивительным при его мизерной наружности. И стихи были крупные, звонкие, слегка напоминающие по интонации есенинского «Пугачева», но вовсе не подражательные.
Затем читал красивый поэт. Хотя он был старше и много солиднее своего товарища, Гущин почувствовал, что его поэтическая репутация ниже. Поставленным, негромким, но ясным голосом он прочитал коротенькое стихотворение об одиноком фонаре и ранеными глазами взглянул на Наташу.
— Очень мило, — равнодушно сказала она. Поэт вспыхнул и отвернулся.
Все это время Гущин не обменялся с Наташей и двумя словами. Он разговаривал с художником, пил вино, слушал стихи, а Наташа шепталась с женой художника, играла с детьми, перекидывалась короткими фразами с поэтами и тоже слушала стихи. Но в этой внешней разобщенности Гущина и Наташи была дружеская короткость. Они вели себя как люди, владеющие чем-то сообща и не нуждающиеся в общении из вежливости. И красивый поэт, верно, чувствовал это. Гущин не раз ловил на себе его горячий мрачный взгляд.
Вино, необычность обстановки, все впечатления дня навалились на Гущина свинцовой усталостью. Он еще пил какие-то тосты, чем-то восхищался, кому-то отвечал, но все это будто сквозь сон. Порой возникали просветы, и он слышал, как красивый поэт пел под гитару грустную песню о стране Гиппопотамии, видел, как ворвался в мастерскую волосатый юноша и с ходу обрушился на хозяина: «Значит, Верещагин — гений и светоч?» На что хозяин, рванув ворот рубашки, как древние ратники перед битвой, грудью стал за Верещагина. И еще он помнил свою ясную, трезвую мысль, что люди его поколения зря ругают теперешнюю молодежь; «они лучше нас, лучше, потому что независимее» — ему хотелось сообщить эту мысль еще одному гостю, печальному Мефистофелю с козлиной бородкой, но тут сон опрокинул его в черную яму.
Сон длился недолго и вернул ему свежесть. Он не открыл глаз, придумывая извинительную фразу, и вдруг услышал сосем рядом тихий голос красивого поэта:
— Так он подцепил тебя на улице?
— Нет, это я его подцепила, — спокойно прозвучало в ответ.
— Вот не знал за тобой такой привычки!
— Я тоже не знала.
— И все-таки это свинство так одеваться! — с бессильной злобой сказал поэт. — Сейчас не военный коммунизм.
Гущин пропустил момент, чтобы проснуться и тем прекратить дальнейшее обсуждение своей особы. Теперь услышанное требовало ответа. Но что ему было делать — не драться же с мальчишкой и не читать ему морали, что еще глупее. Оставалось одно: обречь себя на дальнейшее подслушивание, делать вид, будто спишь.