Об адогматизме христианства - страница 3

стр.

знаменовала середину дня». Несоответствие, разнокатегоричность явления Божия Израилю и простого литературного выражения, словооборота в одном из апостольских писаний — поразительны. Бог явился грамматической фигурой для строки, имевшей быть написанной через 2000 лет. Так можно объяснить, что Иаков в ночь, когда он боролся с Богом, лег на камень, дабы пророчественно предсказать слова Христа: «Ты Петр, и на сем камне воздвигну Церковь Мою». И много таких разъяснений могли бы сделать семинаристы в свободную перемену, но от них удержался бы студент Академии или Университета. Но вот Ария все читали и волновались, позади транспаранта был поставлен свет; Кирилла читали мало, его смутные и неважные мысли никого не волновали, ничего определенного не задевали, и на заглавной странице его трудов пишется: «Иже во святых Отца нашего Кирилла Александрийского творения». Наконец, недавно мне пришлось прочесть несколько статей Афанасия Великого. Да, серьезно все, хорошо, основательно. Но ничего поразительного, трогающего, умиляющего, — все в высшей степени обыкновенно, человечно, — и только неприятна постоянная желчность страниц, чисто логическая воспаленность против Ария, торопливость в наборе текстов против его учения об «единоподобии», а не об «единосущии» Слова и Отца. Наконец — и здесь я закончу, — я прочел у Василия Великого рассуждение о постах: «К великому учреждению поста, — рассуждает он, — начало было положено уже в невинной райской жизни человеков: именно таковым началом было ограничение употребления плодов от древ райских и запрещение вкушать от древа познания добра и зла». И без объяснений слушатели поймут, что это есть не только непонимание, но и неуважение к слову Божию: можно ли древо познания добра и зла и всю его великую мистику сводить к назначению, так сказать, порции еды человеку, к голоду и сытости, в чередовании или борьбе которых, во всяком случае, состоит «великое учреждение поста». Да и забыл Василий Великий при этом слова Евангелия: «Сын человеческий и ест, и пьет, бывает с грешниками, и все же его осуждают, как и Иоанна Крестителя, который постится». Отцы и учители Церкви, они же сотворители всего догмата, вместо умиления к Писанию, стали его исследовать, расчленять, анатомировать, расстригать на строчки («тексты») и изъяли весь его аромат и смысл. Это были малологические предшественники Канта и малоученые предшественники Штрауса, но работавшие их приемами мысли и знания. Христианство в них потеряло наивность и сердечность, против чего ни у кого, кроме разбойника, не поднялась бы рука. Дитя беззащитно, но вместе оно и защищено этою самою своею беззащитностью и одновременно миловидностью; в Отцах Церкви и с построением догмата оно потеряло наивность и прелесть, трогательность и силу привлечения. Оно стало мужиком, превратившись в Свеаборг; ну а есть такие пушки, которых ядра и через Свеаборг перелетают, и на всякого здорового мужика — найдется еще более здоровый. Началась борьба против Церкви, умственная, умная, ученая; выступили Штраусы, Гарнаки, перед которыми Оригены оказались неучеными мальчиками. Выступил Вольтер и его смех, Ренан и его скептицизм. Ну, поставлю я перед Вольтером младенца: он станет серьезен, нет предмета для шутки; пропою перед Ренаном колыбельную песню — он умилится; прочту Гарнаку вход в Иерусалим — и сухой немец воскликнет с израильтянами: «Благословен Грядый во имя Господне».

Христианство перестало быть умилительно «с догматом», и на него перестали умиляться. Просто — его перестали любить. Вот великий факт, против которого «догматисты» зажгли на западе костры, у нас — срубы, не понимая, что дело не в ереси и не в еретике, а в том, что самими догматистами введен был в христианство главный и первоначальный яд: срыва момента умиления и замены его моментом мнимой убедительности, доказательности. Право, у меня может быть такой учитель геометрии, что в теореме-то его я убежусь, а затем возьму учебник да и ударю им самого учителя по голове. Бывают всякие несносные люди, даже из самых умных.

Никто не падает на колени за литургией при пении «Верую», да и самое-то пение прозаично. Но когда запоют Херувимскую, — хотя смысл ее никому не изъясним, — все