Очарование зла - страница 4

стр.

— Да. Того самого.

Того самого. Одного из основателей партии октябристов — «Союз Семнадцатого октября». Того самого. Председателя третьей Государственной Думы. Того самого. Того, кто в качестве председателя Временного комитета четвертой Государственной Думы принял отречение государя императора Николая Второго…

Главным недостатком отца Вера считала его устрашающее сходство с карикатурами, которые рисовали на него большевики… Ну и еще этот идиотский титул — «Тот Самый».

Болевич произнес, вполне оценив отношение Веры к этому обстоятельству:

— О!..

И улыбнулся ей, минуя всех присутствующих, — ей одной, заговорщически.

Вера опустила глаза. Болевич произвел на нее впечатление.

— А это, — звенел голос Эфрона, — Дмитрий Павлович Святополк-Мирский. Извольте любить и жаловать.

Вера добавила, слегка притянув Святополк-Мирского к себе и тотчас оттолкнув:

— И к тому же — князь, мечтающий обменять свой титул на советский паспорт!

— Прелестно! — грассируя на сей раз вполне откровенно, произнес Болевич. Он сияюще улыбнулся Святополк-Мирскому, но глаза у него остались серьезные. Даже как будто угрожающие.

Вера следила за ним с любопытством. Ей казалось, что от ее пристального взора не ускользает сейчас ничто: ни двусмысленные улыбки Болевича, ни сдержанная благовоспитанность Святополк-Мирского, ни напряженность Марины, ни суетливость Эфрона. Все это было и знакомо, и чуть-чуть ново, как всегда бывает, когда в компанию вливается еще одно лицо, отчасти известное, а отчасти — загадка.

Вера ощущала себя почти всемогущей: как будто именно она своей волей, своим хотением вызвала все эти лица из небытия и заставила их быть, двигаться, взаимодействовать; и стоит ей отвернуться, как они тотчас исчезнут. «Вот удивительно, — думала она лениво, и мысли вместе с пузырьками шампанского валяли дурака в ее хорошенькой головке, — вот ведь как удивительно: они даже не заискивают, чтобы я выбрала именно их — и именно им позволила существовать дальше в моей неповторимой жизни… Сейчас отвернусь от Святополк-Мирского — и он пропадет. Отвернусь от Сергея, от Марины — исчезнут и они. Снизойду, оставлю бытие одному Болевичу — и он не оценит этого, не будет мне благодарен… Поразительно хороший вечер».

Глава вторая

Париж медленно погружался в ночь: благовоспитанно опускались жалюзи и закрывались ставни, отправляя почивать колбасные лавки, аптеки, прачечные. Жидкие каштаны на бульварах, напротив, как будто просыпались, наполнялись таинственной жизнью: днем они выглядели укрощенными и до ужаса приличными, но ночью… ночью они вспоминали о своем диком прошлом. Их стволы угрожающе чернели, листья растопыривались, норовя ухватить кусок звездного неба и отправить в невидимую, заранее распахнутую пасть.

Марина — уж она-то прозревала эту сущность деревьев; оттого, не любя ни небес, ни земли, любила деревья — промежуток между тем, что внизу, и тем, что наверху. Деревья — преддверие рая: «Лес! — Элизиум мой!»

Кто-то едет — к смертной победе.
У деревьев — жесты трагедий.
Иудеи — жертвенный танец!
У деревьев — трепеты таинств.
Это — заговор против века:
Веса, счета, времени, дроби.
Се — разодранная завеса:
У деревьев — жесты надгробий…
Кто-то едет. Небо — как въезд.
У деревьев — жесты торжеств.

Стихи раздражали Веру многозначительностью, тем, что требовали истолкований, и в то же время тем, что она не могла не признать: Марина абсолютно точно знала, о чем пишет, и могла защитить, объяснить, дать определение любому сказанному слову. Каштаны неприятно напомнили о Марине. Та шла рядом, не глядя на спутников, чуть отвернув голову — подчеркивая собственную обособленность. Шла с краю, как всегда. Ближе всех к каштанам. Явно согреваясь от них тем боком, что был обращен к аллее. Другой ее бок, обращенный к мужу и прочим, источал лед.

«Ужасная женщина», — заклинающе думала Вера, обращая эту мысль к Болевичу и надеясь, что он разделит ее ощущение.

Они добрались до кафе, когда там уже было накурено и голоса вязли в дыму; отдельно расслышанное слово царапало слух почти болезненно, как бывает, когда засыпаешь в вагоне под общее бормотание и вдруг кто-то, увлекшись, выкрикнет пронзительно: «Валенки!», или «Упала!», или еще что-нибудь совершенно бессвязное… Царапнет по нервам, точно ножом по тарелке, — и снова проваливаешься в нездоровую дрему.