Очерки и почерки - страница 6
Вот на ефтом самом месте, где сейчас, может, Театр юного зрителя силу свою оказывает, там-то, стары люди сказывают, самое питье было. Пропьются когда догола — и опять фарт искать. Не все, конешно, на одну стать. Были и тогда людишки посознательнее. Ну только барину они как соринка в глазу. Не любил их барин-то. А простой народ всякое им уважение делал. Ну и Хозяйка Медной горы тоже им помощь оказывала. Потому Хозяйка та, по-теперешнему сказать, большую подпольную работу на себя брала. Но тоже не всякому глазу заметно. Играют себе ящерки, всего и делов-то. Врать не буду, самой-то Хозяйки будто люди и не видывали. А слушок шел. Сперва вроде байки сказывали. А там и печатать зачали. Глядишь — книжица по рукам пошла. Ну, тут я и сам тому делу веру дал. Потому — мной писано. С тем и возьмите.
С. Георгиевская
Репка! Из каких глубин памяти возникло это серебряное слово? Солнце, земля, роса, скажите мне, отчего она растет, почему так трудно, так невыносимо тяжко ее выдернуть?
Репка! Это слово звучало в каждой росинке, оно откликалось, переливалось, звенело: репка… дедка… бабка…
Внучка! — говорили деревья.
Жучка! — подхватывал ветер и нес эти слова куда-то далеко, а в мышкиных зубах — крепких и белых — отражался, звенел, искрился солнечный лучик…
Репка! Есть что-то вечное и мудрое в словах, которые каждый ребенок помнит с того незабываемого мгновенья, когда он открыл свои глаза — чистые и мутные, как горный поток весной, и услышал тихое и грустное, колдовское и проникновенное: «Дедка за репку, бабка за дедку, внучка за бабку, Жучка за внучку!»
— Репка! — густым басом прохрипел дворник и облил шлангом грядку, где она росла, желтая, как луна, крутая, как внучкин лобик, сладкая, как воспоминание о бабкином детстве, когда бабка босыми ногами выбегала на утренней заре к морю и взахлеб пила воду, холодную, как ручка троллейбуса в январский мороз, прозрачную, как молодое стекло на стеклодувном заводе, соленую, как селедка, Каспийская по фамилии.
— Сдали ли вы репку в утильсырье?! — спросила тоненькая пионервожатая, открывая калитку, и скрип калитки напомнил дедке его далекую юность, когда он темной ночью выходил в чем бог послал, а деревья стояли вокруг такие деревянные и шелестели листьями, такими зелеными, как я не знаю что.
Вот и теперь деревья делали свое деревянное дело, бабка жучила внучку, а внучка — Жучку. А мышки не было. Не было мышки. Не было — и все тут.
Так о чем бишь я? Ах да, о репке. Я тут ничего не выдумала, а если что и выдумала, то репка моя, а грех пополам.
В. Каверин
Катя опять была со мной, и я знал, что теперь все будет хорошо. Я смотрел на нее и не мог насмотреться.
— Катя… — тихо говорил я иногда и трогал ее рукой.
Большая, красивая, кто бы поверил, что это она десять лет назад плюнула мне в ухо и обругала меня ишаком. Я знал, что она любит меня, и сам любил ее. Это знали все. Ей было все равно, что я закрыл Северный полюс, ей было не важно, что я открыл, кто написал «Евгения Онегина». Катя, милая моя Катька, как я знал ее!
Друзья сидели вокруг, тут были все — и Валька Шпунтиков со своим хохолком и желтым галстуком, и Петя, и Петр, и Петруша. Галя и Оля сидели рядом и пересмеивались, глядя на меня и Катю. Я погрозил им пальцем. Много тут было и таких, кого я не знал совсем и знать не хотел, но это были в общем неплохие люди, и я терпел их. Не помню, что мы пили и что мы ели, помню только, что все ушли, и вот мы с Катей были одни и смотрели друг на друга, и северное сияние сверкало только для нас.
— Катя, — сказал я тихо, — неужели это действительно ты?
— Да, это действительно я… — молча сказала она. Катя улыбнулась мне, и я обнял и поцеловал ее.
Утром я сказала:
— Я давно знаю тебя. Я видела, как из мальчика ты превратился в мужчину, а из мужчины в писателя. Я знаю, что у тебя какое-то несчастье. Не спорь, не спорь, я знаю. Неужели опять?
Ну, что мне было делать? Конечно, я сказал ей все… И что я написал пьесу, и что ее поставят и будут писать о ней.