Одиночество в Вавилоне и другие рассказы - страница 9
Но этим серия сюрпризов, которыми ошарашивал нас Пантенбург, отнюдь не завершилась. «Операция Торвегге», поразившая, словно бумеранг, своего зачинщика, явилась прологом к новым выходкам Пантенбурга. Он с первого дня поставил нас в положение обороняющихся, он устраивал нам всякие каверзы. Такого мы на своем веку еще не встречали. На четвертый день своего правления Пантенбург разбудил заснувшего во время урока Эппена ледяной струей из водяного пистолета, который запросто извлек из своего элегантного серого костюма. Он мог, того и гляди, напустить жуков нам в волосы или незаметно прикрепить к спине бумажку с надписью «Незрелый овощ», как мы, помнится, в свое время прикрепили Моржу к фалде надпись «Утиль». Но нет, проделки Пантенбурга были много остроумней. Когда однажды Браукс, например, ковырял в носу, Пантенбург, не говоря ни слова, положил перед ним на парту штопор. В другой раз он спросил:
— Кто желает завтра утром присутствовать на школьном богослужении?
Примерно половина класса изъявила желание.
— Записать поименно, — распорядился Пантенбург. Потом: — Те, кто записался, завтра на время богослужения могут считать себя свободными. Остальным явиться. Им это нужней.
Взрыв хохота был ответом на его слова, и вряд ли нужно говорить, что на другой день мы явились на богослужение в полном составе, ибо с этого дня мы соглашались на каждое предложение Пантенбурга. Мы полюбили его, как не любили прежде ни одного учителя.
Причем эта любовь не была безответной. Пантенбург тоже нас любил, каждого в отдельности, как наседка всех своих цыплят.
Мы догадывались об этом и по тому, что он пошел играть с нами в футбол, когда директор пожаловался, что мы разбили мячом стекло в спортзале. Пантенбург не стал произносить длинных речей, не стал карать, но пробил один за другим двадцать таких мячей, что наш проворный вратарь Винхёфер смог взять лишь три из них.
— Вот как надо играть.
И больше Пантенбург не сказал об этом ни слова.
Пантенбургу все было по силам. Даже Торвегге, «ссун благородный» — это прозвище он получил от нас после того случая, — не остался по обыкновению на второй год, а без сучка без задоринки перешел в следующий класс.
Теперь мы пошли бы за Пантенбургом в огонь и воду. Мир не видел компании более дисциплинированной, но в то же время более свободной и раскованной, чем наша. При Пантенбурге можно было спокойно дышать, можно было чувствовать себя человеком, потому что он и сам был настоящий человек.
Мы поняли это особенно глубоко, когда Пантенбург вторично ушел от нас.
Первый раз мы попрощались с ним, когда его молодая жена вбежала в наш класс и растерянно протянула ему какую-то бумажку. Это была призывная повестка.
Два часа спустя Пантенбург пожал руку каждому из нас и вдобавок сказал несколько теплых слов. Сказать было необходимо, потому что все мы плакали. Все.
Прощаясь второй раз, мы не плакали, мы закаменели. В этот, второй, раз мы все носили синевато-серую форму, именовались вспомогательными номерами зенитных расчетов, проводили учебные стрельбы на пустыре возле одного из больших городов Рурского бассейна, подбили семь самолетов, получили награды да еще в течение дня отсиживали по два-три урока у Моржа, которому дали броню.
В ослепительно ясное утро — ослепительное потому, что к нам пришел он, — нас навестил Пантенбург. Мы были такие взбудораженные, что даже лейтенант, командир нашей батареи, понял: сегодня от нас проку не будет. Едва худой серьезный человек с серебряной нашивкой за ранения, человек по имени Пантенбург, возник среди нас, мы не могли думать ни о чем другом.
И мы уселись вокруг Пантенбурга, который решил уделить нам по меньшей мере час, целый серьезный час из своего отпуска после госпиталя.
Сперва он ничего не говорил. Долгие, долгие минуты тянулось молчание. Он просто смотрел на нас, пока не сумел улыбнуться снова. Тогда он заговорил. Говорил мало. Но уже после первых четырех фраз один из нас встал и поплотней прикрыл дверь барака. Чтобы никто не услышал, о чем говорит Пантенбург. Сегодня я не смог бы повторить его слова. Но тогда мы почти сразу поняли: то, что выдавалось за широкий, бесконечный путь, оказалось тупиком, а мания величия достигла своего апогея, и дело, которому мы служим, — давно проигранное дело. Мы вдруг увидели все ясно и без страха. На нас снизошло знание.