Одинокое сердце поэта - страница 17

стр.

— Вот мои стихи, посмотрите и оцените. Моя фамилия — Прасолов. Алексей Прасолов.

В руках у него была тоненькая ученическая тетрадь. Я пообещал внимательно ознакомиться с рукописью и высказать свое мнение.

Как только выдался свободный час, раскрыл прасоловскую тетрадь. Стихи были довольно слабыми, ученическими, навеянными скорее атмосферой того времени, газетной публицистикой, чем собственными наблюдениями, потребностью сказать свое слово о происходящем вокруг.

Но встречались и вполне оригинальные строки, свежие образы, словесные находки. Чувствовалась склонность к обобщениям, что потом стало столь характерным для позднего Прасолова.

Я пригласил молодого поэта для обстоятельного разговора в редакцию. Как мог, убеждал его, что он может „петь“ своим голосом, разрабатывать свои темы и притом по-своему, без подражательства кому бы то ни было. Предложил Алексею сотрудничество в газете.

С того времени мы встречались довольно часто, иногда засиживались до позднего часа в разговорах о поэзии, писательском мастерстве, долге литератора перед обществом и т. п. Каждое новое стихотворение Прасолова тщательно разбиралось в этих беседах. Некоторые из них отбирались для опубликования. Когда я уехал из Россоши, мы несколько лет переписывались. И это было как бы продолжение тех памятных бесед.

Алексей охотно сотрудничал в россошанской газете. Чаще всего сочинял стихотворные подписи под карикатурами, критические заметки и зарисовки, вроде сохранившихся в моих бумагах „С шапкой набекрень“. Под влиянием дружеской критики и советов, а более всего в результате мучительных поисков и самоанализа Прасолов очень скоро понял, сколь несовершенны его творения и как они далеки от созревших в то время замыслов. Его тянуло к философской лирике тютчевского толка, к постижению сокровенных глубин человеческого бытия.

Когда спустя три года после знакомства с Прасоловым я переехал в Воронеж, став редактором „Молодого коммунара“, то сразу же пригласил его работать в редакцию. Должности литературного сотрудника свободной не оказалось, поэтому Алексея для начала зачислили корректором. Он некоторое время корпел над газетными гранками, выполняя довольно изнурительные при его нездоровье обязанности. В литературную среду областного центра входил трудно. Долгое время держался особняком.

В те годы я работал над первым сборником стихов и прозы Василия Кубанева. Шли напряженные поиски, казалось, полностью погибших рукописей. Алексей был в курсе моих усилий и с искренней радостью, прямо-таки с восторгом воспринимал каждую новую находку, старался поддержать меня. Упоминаю об этом потому, что в его письмах ко мне часто затрагивалась кубаневская тема.

Позже, когда Прасолов, не найдя своего места в Воронеже, разочаровался в нравах, царивших тогда в литературной среде, покинул город, наша переписка возобновилась. Очень жалею, что не сохранил письма Прасолова, стихи и вырезки из газет, в которых он работал. Это уже был иной Прасолов, много испытавший и переживший…»

Когда рукопись, извлеченная из частного хранилища, становится достоянием общественной, литературной среды, возникает естественный вопрос: как должно с нею поступить? Публиковать? Пусть даже и далекую от совершенства? И если публиковать — то полностью или выборочно? Или разумнее, быть может, сразу определить ее на верное хранение в музейный фонд? Но серьезный художник интересен в каждой своей странице, даже и самой ранней, еще наивной, еще не характерной, и литературоведческая наука в серьезном наследии традиционно ничего не оставляет без внимания, так что публикация рано или поздно осуществляется.

Разумеется, здесь таится опасность попасть в ситуацию кафкианскую, в самом деле приключившуюся с эпистолярно-дневниковым наследием трагического художника изломанного двадцатого века. Кафка завещал, как известно, другу и душеприказчику Максу Броду сжечь, уничтожить свои неопубликованные письма и дневники; причем уничтожить именно все неопубликованные рукописи, не находя возможным хотя бы частичную их публикацию. Намерению писателя, видимо, существует объяснение, о котором мы можем только догадываться, но до конца никогда не узнаем. Однако душеприказчик ослушался писателя и опубликовал подлежащее уничтожению, и теперь болезненно трагическая душа открывает нам свои бездны. Но разве стоят наши изощренные читательские чувства замогильно причиненной человеческому сердцу боли, последних чувств ушедшего, принадлежащих единственно Богу?