Одна такая - страница 2
Палсаныча кое-что беспокоит, но он считает, что это вне парикмахерской компетенции.
– Заблещу, говорит. Поставила себе цель в жизни– выйти замуж либо – за Мамышева, либо… Тут наш швейцар ей говорит: «Извиняюсь, девушка, Мамышев между прочим женатый». А она ему преспокойно парирует: «Из-за чужой жены я в девках сидеть не намерена. Женатого развести не такой уж непосильный труд, кто умеет. Надо действовать путем сравнения: жена у него пожилая, а я молодая; у нее кожа поблекшая, а у меня свежая, она его пилит, а я ему буду с утра до утра фимиам воскуривать».
Гаврилыч укоризненно смотрит в зеркало, в глаза своему клиенту.
– А ведь сознайтесь, Палсаныч, что многие работники искусства на фимиам падки.
– Падки, – тихо и грустно соглашается Палсаныч.
– То-то же. В общем, я вам скажу, перед нами развернулось такое мировоззрение, что у бродячей мартовской кошки, прошу прощения, ей-богу, чище. Там, на крыше, по крайней мере корысти нет, одно чувство, хотя бы и кошачье. А тут сплошная корысть. Она заранее и гонорары ваши подсчитает и вычтет, что на алименты прежней семье отсеется.
Палсаныч меняется в лице. От прежней игривости и лукавства не осталось и следа. Он недоверчиво смотрит на свое отражение.
– Вам волосики короче не делать? – как ни в чем не бывало спрашивает Гаврилыч. – Отпускать решили, за модой следить начали? Что ж, это хорошее дело. А супруге нравится?
Палсаныч бурчит под нос что-то неразборчивое.
– Так вот, учиться это особа тоже не желала. Агрономом стать – в колхоз пошлют, это беда! Врачом – больными брезгает. Учительницей – детишек не переносит. Мечтала в театральное училище попасть. Не по призванию, а чтоб на сцене, на виду крутиться. Провалилась. И тут же экзаменаторов, народных артистов, оклеветала: дескать, они принимают только по знакомству и каких-то там своих, а она, видите ли, не своя, вот ей и отказали.
Палсаныч ерзает в кресле и что-то мучительно припоминает, отчего его моржовое лицо собирается в складки.
– Ну и вот, – продолжает Гаврилыч. – Втирается такая особа в семью, дружит с женой, детишек в школу провожает, с собачкой гуляет…
Палсаныч вздрагивает.
– Неужели волос-пискун? – соболезнует Гаврилыч. – Бывают такие чувствительные волоски. Нет, это у вас нервы, Палсаныч, нервишки пошаливают… Да, так вот. А потом начнет мужа заарканивать. А он рассолодеет от фимиама, от ручек, от ножек, которые перед ним в нужный момент мельтешат, – и готов.
– Что значит, это самое… готов? – тоскливо спрашивает Палсаныч.
– Взнуздан, оседлан, шоры на глазах, а вместо шпор – бес в ребро и пошел человек взлягивать на старости лет, – безжалостно объясняет Гаврилыч. – Та, о которой я говорю, вручила Мамышеву альбомчик со стихами своего изготовления. В вестибюле вручила, а он в парикмахерской их бросил, стреляный воробей, его на мякине не проведешь, он на классических образцах воспитан: «Куда, куда» и «Средь шумного бала». А тут нате-ка…
Гаврилыч достает из ящика, где хранятся кисточки и мыло, самодельный альбомчик с розовым бантом.
– Стихи с дальним прицелом, – предупреждает Гаврилыч. – В них так и сказано – я вся твоя, а коли откажешься – умру.
– И она, та самая, умерла? – почему-то с надеждой в голосе спрашивает Палсаныч.
– Идеализируете, – улыбается Гаврилыч. – Такие не умирают. С Мамышевым номер не прошел, за писателем гоняться стала. Ей все равно, что он пишет, ей интересно – сколько он за написанное получит. Сорвалось с писателем, кинулась за композитором. А теперь, говорят, какого-то деда завлекает. Дед, прошу прощенья, на моржа похож, но мастит, знаменит и тому подобное.
Палсаныч раскрывает наугад альбом и читает:
«Сердце горячее я отдаю тебе, мой дорогой.
Знаю, на сердце наступишь ты мне холодной ногой…»
Он заглядывает вниз на свои ноги – сорок пятый размер башмаков, и ему становится грустно и жаль себя.
– Гаврилыч, это самое… а как ее зовут, если не секрет… эту самую?
– Фамилии не знаю, врать не стану, – солидно говорит Гаврилыч. – Но вообще – Тата.
– Нет, моя-то… не Тата, – рассеянно бормочет Палсаныч и конфузится. – То есть мне про другую рассказывали.