Одолень-трава - страница 4
— Не убегу, не бойся.
— Белые солдаты по тракту идут и идут…
— А ты слову честного человека веришь?
Развязывая его, Никифор думал, что не всегда человек слову своему командир — ругал господин лесничий и даря, и богатых людей, а офицерский мундир надел, вместе с белыми воевать собрался. Веревка захлестнула березовый стояк, врубленный в пол, пришлось лезть под нары, распутывать. Когда он вылез, Юлий Васильевич уже стоял, топтал спавшую с ног веревку, разминался.
— Варить суп на таганке или завтра с утра в печке сварим? — спросил его Никифор.
— Почетный плен у меня, как у Марии Люксембургской.
— Я насчет супа. В печке, говорю, уваристей будет.
— В четырнадцатом году, уважаемый Никифор Захарович, великая герцогиня Люксембургская по приказу германского императора была арестована и заточена в замок Рюггенсгоф. Красивейший замок, говорят. Поучительная история. Месть переплетена с любовью, политика — с хамством. За год до войны в этом замке сын германского императора объяснился в любви прекраснейшей из герцогинь. Но безуспешно…
— На улицу бы вам, Юлий Васильевич.
— Это почему, уважаемый?
— Переминаетесь вы с ноги на ногу, и лицо у вас кислое.
— Вот как… Хотя… глас народа — божий глас.
Юлий Васильевич ушел на улицу без шапки, в расстегнутом мундире. Дверь как следует второпях не закрыл, по полу полз бусый холод. Никифор плотнее прихлопнул дверь и сел к окну ощипывать тетерок. Сумрачно было в избе, с полчаса еще — и совсем стемнеет, а лампу зажигать боязно, летом на свет гнус собирается, зимой — люди. Раньше он людям радовался, любого величал гостем, а сейчас — чему радоваться? Красные придут — плохо, офицер у него в избушке, белые заглянут — еще хуже…
Семен заворочался на кровати, голову поднял.
— Пить, может, хочешь? — спросил он сына.
— Море мне, тять, приснилось. Синее море, большущее! Берегов не видно, хоть куда гляди.
— Море, оно к дальней дороге снится. А я, Сеня, двух тетерок добыл. Суп без капусты сварим, булиён называется.
Заскрипела дверь, опять холодом потянуло. Увидев непривязанного офицера, Семен закричал и хотел встать, да подломились руки.
Никифор бросился к сыну, прижал его легонько к кровати, стал уговаривать:
— Лежи, не тревожься. Господин лесничий на улицу попросился… Без этого нельзя, и в тюрьме заключенным выводку делают.
— Контра он, тятя. Белогвардейская сволочь! Глаз не спускай с него.
— Все аккуратно будет. Аккуратно, Сеня. В лесу я теперя хозяин.
Семен успокоился или в забытье впал. Никифор прикрыл его овчинным одеялом и пошел за свечкой. Огонек от нее жиденький, а все-таки огонек, в темноте человеку помощник. Юлий Васильевич все еще у порога стоял не шевелясь, как вкопанный. Руки его жили сами по себе, теребили полу мундира.
— Заморил я вас, — сказал ему Никифор. — Щей хоть поешьте.
Юлий Васильевич успокоил руки, застегнул мундир на все пуговицы и пошел к печке — есть остывшие щи. Ел он не по-барски, громко. Никифор зажег оплывшую свечку, увидел худую спину господина лесничего, согнувшегося в три погибели над шестом, и подумал: вот и уравнение жизни началось. А, бывало, сядет господин лесничий харюзовую уху кушать, хлеб из плетенки берет двумя пальцами, кусает мелко, по-беличьи. Спасибо скажет с улыбкой, сначала уху похвалит, потом русский народ и разговорится — все люди, дескать, одинаковые, и мужики, и баре, неравенство сословий в наше время дикость, и его надо сокрушить.
Под ларем мышь заскреблась. Никифор шикнул на нее, взял с шеста свечку и пошел к сыну, прикрывая ладонью жиденький восковой свет.
У кровати стоял березовый чурбак, на нем — крынка с травяным настоем, прикрытая красноармейскими штанами. Никифор поставил свечку на чурбак, снял одеяло с Семена и встал на колени. Сильно пахло лежалым сеном, но тряпка на ране была сухая, не гнило больше бедро. Собирая летом жабью траву, не думал Никифор, что зимой придется сына выхаживать. Забрел он на Пожвинские поляны случайно — обходил стороной сеяный лес, чтобы не видеть, как изводят его богоявленские. На полянах увидел сизую, будто опушенную снегом траву, и не удержался, нарезал полную сумку.