Одолень-трава - страница 16
Неделю кутил штабс-капитан, упивался пивом. Кресты свои заложил, и Сеня-Потихоня взашей вытолкал его с подворья.
Помню, торопился я на почту. Вскоре за Кречатьим угором настиг Григорий Иванович в исполкомовской бричке: «Садись, вдвоем дорога короче!»
Обогнали мы штабс-капитана. Нахмурился Достовалов: «Подвезти, что ли, его благородие? Э, пускай учится пешком ходить!» Плелись по обочине нищенки, монах с кружкой на боку и в скуфейке, какие-то мужики с котомками. Ус покусывал Достовалов:
— Что-то много лишнего народу шляется!
— Большая дорога, Григорий Иванович, ямской тракт.
Катил навстречу возок. Плетеный, качался возок на рессорах. Чтобы разминуться с нашей бричкой, возок свернул на обочину. Лицо ездока показалось мне знакомым — широкое, красное, бритое.
— Приказчик какой-то, — сказал Достовалов. — И чего его черт носит в Раменье через день да каждый день?
Он хотел спрыгнуть с брички, остановить возок, однако отдумал:
— Большая дорога, ты прав.
И обернулся ко мне, посветлел лицом:
— Понимаешь, Федя, на волость обещан ящик гвоздей, еду получать.
Лихо заломлена папаха. На боку наган в кобуре.
Кому что, нашему председателю гвозди в радость. Голод в уезде на все, ничего вдруг не стало в лавках, хоть шаром покати, гвозди и те пропали.
— Воры-ы! — исходил воплями Пуд-Деревянный. Ворот рубахи разодран до пояса, глаза слезятся, лезут из орбит. — Горбом наживал, не доем, не допью… Воры-ы!
— Отец, успокойся, — оттирая с крыльца, заслонял его Викентий Пудиевич. — Все в порядке вещей. На законном основании исполком изымает излишки хлеба.
Пуд побагровел, трясясь от злобы:
— Во я на твой закон!
Плевок попал на пиджак учителя.
— Хорошо, очень хорошо… — Щеки Пахолкова обметались красными пятнами. — Да убери ты его, — прошипел он Сене-Потихоне. — Устроили, понимаете ли, представление.
Потихоня увел хозяина. Захлопнулась дверь, звякнув пружиной.
С лестницы долго доносились задохливый говорок Сеньки, вопли Пуда-Деревянного:
— Сулил порядки… Сы-ын! Оборону обещал от нехристей… Проклинаю на веки веков!
На лабазах сняты замки. Мужики ссыпают зерно, муку в мешки и носят на подводы.
В гривах коней ленты. На передней телеге парусит плакат, растянутый между хворостинами:
Обоз ушел за полдень.
— В путь добрый! — напутствовал Достовалов.
Сопровождали подводы кавалеристы с винтовками.
Ударяясь о стремена, вызванивали ножны сабель. Банда объявилась в уезде, без охраны хлеб нельзя отпускать.
Железные ободья колес с шипеньем давили песок. В задках дрог качались ведра с колесной мазью.
А к вечеру… А вечером провезли на тех же дрогах порубленных топорами, побитых кавалеристов. Были пусты дроги, плакат заменен на другой. Колесной мазью на кумачной тряпице выведено криво: «Привет от Высоковского».
С дрог свешивалась нога — желтая, босая, с подсиненными ногтями.
Ничего не ведая, по запольной дороге шел Овдокша. Забросил Квашня крестьянскую работу, бегая по волости с митинга на митинг.
— Пелагея, — издали дозывался Овдокша. — Пелагея! Топи баню депутату!
Была суббота, банный день. Стояло жаркое лето 1918 года.
Где-то за лесом погремливало, собиралась гроза. Неподвижен был флаг на колокольне — ветрами трепанный, дождями замытый добела.
Глава VI
Зарева
— Старенькая, что они с тобой сделали, изверги!
Не по себе мне от маминого шепота, от того, что не встает, в лежку лежит Пеструха. В хлеву темно, об оконное стекло бьется мохнатый шмель. Ползает шмель, оскальзываясь лапками на стекле, жужжит надсадно.
Кажется, сколько себя помню, помню Пеструху. Я была совсем маленькая, когда новорожденную телушку из хлева, чтобы не зябла, перенесли в избу. Шаталась моя забава-потешка на восковых копытах; за сивыми ресницами в радужных, как мыльный пузырь, круглых глазенках переливались блики огня — у нас топилась печь. К утру выстывало в избе: на половицы босиком не ступи, морозно за пятку укусит. У Пеструшки был тугой нос, гладкая ласковая шерсть, белая, в темных пятнах, и хвостик с кистью. Задрала она хвостик, пошла, пошла взбрыкивать, нисколько вперед не подаваясь, топоча на месте, — раз и навсегда покорила, бедовая.