Огонь под пеплом - страница 17

стр.

Прежде Даниэль Пуэн давал имена своим видениям, превращая их таким образом в личности, способные действовать. Но юная женщина, к телу которой было приковано его внимание, была такой реальной и осязаемой, вела себя так уверенно и непредсказуемо, проявляла такую самостоятельность, что было бы, наверное, неуместно, бестактно и даже грубо обращаться с ней, как с прежними бесплотными тенями. Так что Пуэн (разумеется, безмолвно) спросил, как ее зовут (поскольку был уверен, что видение его не безымянно), и попросил рассказать историю подвала, где она находилась, подобно тому, как в давно минувшие времена рыцарь расспрашивал даму о замке, куда та приводила его.

Совершенно «естественным» образом она ответила. То есть опять же, не слыша в действительности слов, казалось рождавшихся на губах девушки (а если бы она в самом деле произносила их, слова оказались бы не французскими, но испанскими…), Пуэн не сочинял их, нет, он воспринимал их каким-то неведомым способом, как те неизвестно кем сказанные фразы, коснувшиеся слуха бессонной ночью, которые надо записать как можно скорее, если хочешь удержать их в памяти. Еще он подумал, что никогда раньше его сновидения не были до такой степени неуправляемыми, и порадовался доставшейся ему роли праздного наблюдателя, не нарушавшей его покоя. Его усилия сосредоточились на том, чтобы отключить все чувства, уничтожив тем самым, насколько возможно, представление о внешнем мире и не упустить ни одного движения или поступка, а главное — ни единого слова девушки.


Меня зовут, — сказала она, — Мариана Гуаяко. Ты не спрашивал меня о том, кто я такая или кем была по ту сторону, да я и не смогла бы точно тебе ответить, потому что единственное, в чем я более или менее уверена, — я никогда больше не буду той необузданной и веселой Марианой, о которой еще храню смутное воспоминание, той простой и счастливой девушкой, той красоткой (если верить мужским комплиментам), которую скоро совершенно и прочно забудут. Хорошо еще, что у меня есть имя, вернее, у меня было имя, и я смогла его вспомнить и назвать тебе. Еще немного — и я забуду его (я хочу этого), как забыла отца, давшего его мне, как забыла мать, которая — так говорят святоши — подарила мне жизнь. С таким же успехом она могла бы взять топор мясника, отхватить себе груди и крест-накрест разрубить свою щель. То же самое могу сказать и об отце (с поправкой на его строение). Оба давно умерли. Гробы у них были не такие красивые, как тот, на котором я только что качалась, ведь мы были очень бедны. После их смерти я перебралась в Мехико и стала искать работу. С тех пор прошло не то два, не то три года. Мне было лет пятнадцать-шестнадцать. А несколько дней тому назад наполнилось восемнадцать. Мне кажется, что я старше истуканов из серого камня, каких крестьяне в наших местах находят иногда в земле или, когда вода уходит после сильной жары, в тине озер и за большие деньги продают иностранцам. Боги дорожают по мере того, как дряхлеют и тонут в грязи; вот если бы и с женщинами было так, я вскоре (как раз сейчас) смогла бы торговать своим телом выгоднее, чем Мерри Долорес, которая крутит задницей среди зеркал на сцене театра Тиволи!

Вскоре после приезда я поступила работать в мастерскую готового платья, хозяином которой был грустный и кроткий еврей, эмигрант из Кракова. В тесной комнате, где стояло восемь швейных машинок (но две или три всегда были сломаны), мы — пять девушек и жена хозяина — трудились с утра до вечера, кроили и шили рубашки ярких, кричащих цветов, стараясь угодить на вкус туристов, которые считают это мексиканской одеждой и хвастаются ею, вернувшись домой. Вот там я и зарабатывала себе на жизнь до вчерашнего дня; платили мне мало, но не обижали, и в общем жилось мне не так уж плохо; больше я туда не вернусь, так что позвольте мне в последний раз оглянуться на тесную мастерскую Саши Мозера, заваленную пестрыми рубашками, как этот подвал заставлен гробами. Я дружила с одной девушкой, ее звали Мара Бьенфамадо, она была полькой по матери; светлая шатенка с голубыми глазами, хорошеньким коротким носиком, тонкими губами, открывавшими очень белые зубы; я завидовала и старалась подражать ее непринужденным манерам; ее голос мягко обволакивал слова, словно мысли ее были далеки от того, о чем она говорила. Мы сразу же сблизились и, пусть девушки из мастерской над нами смеялись, всегда устраивались за соседними машинками.