Охота в ревзаповеднике [избранные страницы и сцены советской литературы] - страница 6
По своим взглядам это был типичный советский человек. Когда–то он со всем пылом молодости участвовал в сокрушении старого мира и его культуры.
Это тот самый Астахов, который в 1920 году во Владикавказе был непримиримым оппонентом Михаила Булгакова в публичном диспуте о Пушкине. «Пушкина он обработал на славу», — вспоминал Булгаков в «Записках на манжетах». Астахов — редактор партийной газеты «Коммунист», пролеткультовец — действительно тогда отличился. В своем докладе на вечере, проходившем в летнем театре Владикавказа, он говорил о Пушкине: «И мы со спокойным сердцем бросаем в революционный огонь его полное собрание сочинений, уповая на то, что если там есть крупинки золота, то они не сгорят в общем костре с хламом, а останутся».
Словесный бой с Булгаковым надолго запомнился и его противникам. В лубянское досье Астахова попало шутливое «Личное, доверительное, совершенно секретное послание» ему в стихах от товарища лихих революционных лет поэта Константина Юста. «Громил Булгакова наш Цех со всею силой, — пишет Юст. — Свершилась наша казнь. Сожжен лакейский Пушкин. Пусть воет Слезкин. Пусть скулит БеМе…» (БеМе — несомненно, Булгаков Михаил, а Слезкин — его приятель, тоже литератор). Впрочем, шутку Юста не уничтожили, а оставили в деле совсем по другой причине. Выразительно, несколькими красными чертами выделен выпад на самого товарища Сталина: «Как мог ты ожидать от пылкого грузина коммунистических — не дел, хотя б уж фраз!..»
Конвейер — несколько десятков допросов. Астахов отчаянно сопротивляется. В его досье — целая серия заявлений в ЦК партии и наркому внутренних дел Берии.
10 марта 1940 года: «…Арест и содержание в тюрьме еще не надломили меня морально… Но если из меня сделают «тряпку», как сулит следователь, то даже реабилитированный, я буду не работником, а тенью работника. Прошу не допустить этого. Я этого не заслужил».
1 апреля: «…Следствие говорит мне, что моя преступность считается доказанной, что «скорее мир перевернется, чем поколеблется эта уверенность». Факт ареста приводится как доказательство моей преступности. Я не могу принять эту точку зрения…»
12 мая: «…Поскольку я преступлений не совершал, дать показаний не могу — меня обвиняют в запирательстве, борьбе со следствием и предвещают усиление репрессий, начало которым уже положено переводом меня из НКВД в военную тюрьму Лефортово, говорят, что решено меня «сломать». Я прошу вникнуть в это дело и указать мне выход. Повторяю, что признать себя шпионом и заговорщиком не могу, т. к. это означало бы ложь и самооговор. Что же мне делать?.. Я прошу не милости, а лишь возможности доказать свою невиновность».
18 мая: «В ночь с 14 на 15 сего месяца следователи избили меня резиновыми палками… Я… не смогу нести ответственность за показания, которые могут быть добыты таким способом, ибо под влиянием боли, к которой я не привык, я могу наговорить вздор, от которого впоследствии пришлось бы открещиваться. Если это избиение было первым и последним, я готов забыть о нем как о ночном кошмаре, но следователи заверили меня, что за ним последуют другие — более сильные… «Вам не на кого надеяться», — говорят мне следователи. Когда я говорю, что надеюсь на советское правосудие и в первую очередь на НКВД, это встречается ироническим смехом и глумлением…
Лаврентий Павлович, я верю в Вашу чуткость и заботу о людях. Я не верю, что мой голос прозвучит впустую. Излишне говорить, какой прилив бодрости и энергии дало бы мне Ваше внимание, имея которое я с радостью забыл бы обо всех испытаниях последнего года. Простите за неряшливость и неотделанность этого заявления. Трудно писать».
29 мая: «…Как доказано событиями — я обеспечил полную тайну переговоров с Германией 1939 г., решивших участь стран, в шпионаже на которых меня обвиняют. Прошу не упускать это из виду…»
Астахов напоминает о советско–германском договоре, в заключении которого он как советник полпредства в Берлине активно участвовал и даже был принят Гитлером. Не это ли секретное задание впервые столкнуло его с Берией, о чем он тоже вспоминает теперь: «Позвольте обращаться к Вам не только как к Наркому, но и как… к человеку, под наблюдением которого… мне пришлось работать короткий отрезок времени. Все же Вы имеете обо мне какое–то наглядное представление, почерпнутое не только из неведомых мне доныне материалов… Когда мне говорят, что вопрос о моей виновности безусловно решен еще перед арестом, я не могу этому поверить…»