Оклик - страница 9

стр.

Самолетик береговой охраны, потрескивающий пропеллером, мигающий огнями, этакая уютно-трескучая летучая лампа, летит вдоль берега на север.

Два параллельно протянувшихся вдоль великих вод мира – призрачно клубящаяся огнями, шумами, толпами набережная и молчаливо и вечно сливающийся с прибоем берег – две чаши весов: на них взвешивается мое существование в этом изматывающем душу июне восемьдесят второго.

И опять переулки возвращают мне, словно эхо, голос диктора…

Засыпаю с выключенным транзистором, прижатым к уху.

Ах, эти отвлечения, отвлечения…

Сны наплывают волнами, взахлеб, накрывая с головой, я пытаюсь выпрыгнуть, и поверхность вод рассекает меня надвое, я существую одновременно в двух стихиях, подобно кентавру, нижняя часть которого, животная, это – трезвость, именуемая самосохранением, а верхняя часть, человеческая, – безумием, и наплывает обвалом духоты и бессилия область печали, темная страна загнанных страхов, на всю жизнь связанная с ночными грузовиками, сдавленным плачем, пухом, летающим при луне, и все это повязано крест-накрест, накрепко, до крови врезающимися в тело словами – "геноцид, депортация, высылка": везут в сороковом, в сорок девятом – в задраенных наглухо вагонах, предназначенных для перевозки скота, насмерть перепуганных мужчин, стариков и старух, мужей, отделенных от жен с детьми, и катятся сквозь гремящий железными суставами мост, через Днестр, составы – в Аид, на восток, в область гибели и печали, канут в Лету, и весь этот мир железного скрежета и страхов выступает во сне какой-то колючей, запутанной и разворошенной полосой растений на болотистой, засасывающей почве, где-то посреди тех твердых земель моей жизни с недолго цветущей сиренью, с цветами, которые, подобно завороженным бабочкам, разбросанно застыли в обвалах летней зелени. После ливня, всколыхнувшего в детской душе страх и восторг, я, почти не мигая, подсматриваю в щель забора за яблоневыми и грушевыми деревьями, за кустами черешен и вишен, и все это сверкает и переливается каплями на фоне дальней арки моста и еще более дальней арки радуги – и в этой неисчезающей свежести я набираюсь сил и спокойствия перед лицом вечности и будущих бед. Весь этот мир, у Днестра, с зеленью, подминающей дряхлые заборы, с запахами сумерек и речной прохлады, с мечтательным молчанием и редкими голосами проходящих в ночи парочек, в семидесятые годы срезанный грейдерами под корень и превращенный в гладкую, как биллиардный стол, залитую асфальтом набережную, – весь этот мир живет во мне прекрасным плавучим островком, грудой деревьев, вырванных с корнем, охапкой зелени, тайны и неистребимости жизни, сорванной потоком времени и плывущей через память, как, бывало, плыли по Днестру сорванные наводнением где-то в верховьях и несомые в открытое море огромные охапки зелени, деревьев, обломки домов, стропила крыш, и нет ничего прочнее и неотвратимей, чем эти островки, легко плывущие через жизнь, несомые разливами бедствия. Вода затапливает низкий левый берег, и вместе с деревьями по колено в воде стоят отец мой, мать, дед и бабка, машут мне, а я уплываю на одном из этих островков, я еще в движении, они удаляются, уменьшаются, окликают, голоса их утоньшаются, становятся прозрачными, отчетливыми: "Ефраим, Ефраим", – и между этими двумя окликами – вся моя жизнь, и в первом – я еще весь погружен в суету нижнего мира…

И я просыпаюсь в холодном поту от этого оклика дважды. Опять бубнит диктор в эти ранние часы кануна субботы.

Утренние часы глухо сглатываются сонно-сосредоточенным бездельем, перекладыванием бумаг, желанием ни о чем не думать, стуком посуды на кухне, где жена готовит обед, стараясь работой заглушить съедающую сердце тревогу, гудением пылесоса и плачем ребенка в соседних квартирах. На верхних этажах слышны голоса, кто-то кого-то окликает, и я вздрагиваю, и мне опять чудится, что слышу свое имя: "Ефраим". И еще раз. На верхних этажах несомненно какое-то движение, какой-то шум, беспокойство, какая-то тревога. Заброшенный в комнатах, я дремлю, я прислушиваюсь…

Тихий стук. Жена открывает дверь. В проеме стоит сын: с почерневшим лицом и весело сверкающими глазами, заросший, с выгоревшими добела волосами, в обмундировании, пропитанном пылью и грязью ливанских земель, с автоматом и каской за плечом. Таким внезапно видим мы его через месяц после начала войны и полного отсутствия связи, в первый приход. А на этажах шум. Мы стоим, онемев, а ошалевшие соседи бросаются на сына, волокут, как в тихой истерии, бутыли с компотом и торты. Это старухи на верхних этажах первые увидели его идущим от автобуса, издалека, это они выкрикивали мое имя…