Околоноля [gangsta fiction] - страница 13
Егор видел бабушку в начале крушения, когда болезнь ещё только обхаживала её, осматривалась в покамест обычном её теле, пристраивалась поудобнее, приготовляя первый укус, ещё несмертельный, почти дружелюбный, ознакомительный. Эти хлопоты смерти, размеренную деловитость беды разглядел Егор в бабушкиных глазах и спросил только «за что? её-то за что так?» не ясно, у кого.
Потом он бросил институт, название которого так и не запомнил с тех пор, как поступил, напросился на службу в СА и там уже, коротая бедные будни молодого бойца, получил сообщение об успении Антонины Павловны. Пыль к пыли, воистину так, аминь. Егор ушёл в технический парк, где прятались нестойкие «духи» вроде него от «тягот и лишений воинской службы» и подряд часа четыре прогоревал своё первое взрослое горе — негромко, скромно, как положено.
07
В московской внелетней, осенне-зимней части своей биографии Егор нормально закончил нормальную школу, поступил в вышеупомянутый, малоизвестный ему самому, первый попавшийся институт. Учился он легко, успевал, но без рвения. К наукам, как, кажется, и ко всему почитаемому, относился с неведомо откуда бравшимся снисходительным, насмешливым любопытством, как к провинциальным достопримечательностям, вокруг которых толпятся и шумят небогатые туристы. Порожнего времени получалось много и расходилось оно на подруг, друзей и вот ещё — в метро, перед сном, за едой, до и после секса, по мере распития вин и водок — на чтение, чтение, чтение книжищ, книжиц, книжек, книжонок и просто книг, сначала без разбора, с тем же насмешливым любопытством, а потом всё избирательнее, точнее.
В прошлом тысячелетии, когда вырабатывались его литературные привычки, принято ещё было читать романы. Это такие тучные бумажные книги, до отказа набитые мириадами букв. В те почти былинные годы водились ещё на Руси чудо-читатели, способные осилить «Войну и мир», «Жизнь Клима Самгина» и даже — «Игру стеклянных бус» в любом переводе. И то сказать, чем было заняться правоверным марксианам, бесплатно образованным и хорошо высыпавшимся на летаргических Party's parties.[4] Свободное время ещё можно было куда-то деть, а на работе-то что делать? Там ведь и выпить толком не дадут. Вот и читали. Степенная кпссцивилизация, составленная из многословных полостей и прорезиненных длиннот, сама по себе была конгруэнтна нудному лауреатскому роману. Так что чтение удерживало трепыхающиеся умы в общей вялотекущей жиже глохнущей жизни.
Понемногу Егор понял, что он не самый обычный читатель. Формально он проходил по низшему читательскому разряду чичиковского Петрушки, который, как говорят, увлекался чтением именно как процессом, в результате которого буквы складываются в слоги, слоги в слова, те в предложения, которые часто чёрт знает что и означают. Тема сочинения, его сюжетная колея, описываемые предметы и существа не занимали Егора. Напротив, слова, отделённые от предметов, знаки, отлетевшие от одервеневших тел и символы, отвязавшиеся от так называемой реальности, были для него аттракционом и радостью. Ему интересны были приключения имён, а не людей.
Имена не пахли, не толкались, не чавкали. Бытовое оборудование жизни — плотное нагромождение жести, плоти, жилистое, жиром пузырящееся, железное на вкус, полуразмороженное мясо дикой москвы, которым питались его силы, из которого он был сделан, вернее, его повседневная поверхность, обыденная оболочка, — тщательно отслаивалось Егором от глубокой высоты мироздания, где в ослепительной бездне играли бесплотные, беспилотные, беспутные слова, свободные, сочетались, разбегались и сливались в чудесные иногда узоры.
Круг его чтения очертился так прихотливо, что поделиться впечатлениями с кем-либо даже пытаться стало бесполезно. Ведь на вопрос о любимейших сочинениях, он, изрядно помешкав, мог с большим трудом выдать что-то вроде: «Послание Алабию о том, что нет трёх богов» Григория Нисского, приписываемый Джону Донну сонет без названия и несколько разрозненных абзацев из «Поднятой целины». И это в лучшем случае, и самое доступное уму.
Вкус его и его знания были странны, он очень скоро увидел сам, насколько одинок и начисто исключён из всех человечьих подмножеств. Удивительным образом то, что он считал собой, замкнуто было как бы в ореховой скорлупе, помещалось со всей своей необъятностью в этой скорлупе, скребло её изнутри и не могло выбраться наружу. Снаружи разгуливали его тени, его куклы и представления, управляемые к тому же в большей степени зрителями, обитателями внешнего пространства, нежели им самим.