Олух Царя Небесного - страница 2
Дедушка был седой, с коротко подстриженными усами, в очках в проволочной оправе. Носил белоснежные рубашки с твердыми воротничками. Перед выходом из дома (он любил захаживать в кондитерскую) доставал из кармана фланелевую тряпочку и протирал сверкающие, как зеркало, туфли. Потом стряхивал пылинки с лацкана пиджака и открывал дверь. Женщины в доме его уважали.
Муля ходил на уроки скрипки. За ним топала Андя, которой дедушка велел приглядывать за братом. Приближаясь к фотопластикону[2], Муля вынимал из кармана монеты, предназначавшиеся учителю, и бежал в кассу. «Я скажу папе!» — кричала Андя, поспешая за ним. Скрипку они прислоняли к стенке круглого деревянного барабана с латунными окулярами, за которыми находилась карусель со снимками. Время от времени раздавалось рычание мотора. Карусель тогда поворачивалась на несколько градусов и со скрежетом останавливалась. В окулярах появлялись новые трехмерные фотографии. Поначалу Андя делала вид, что не смотрит, но вскоре широко раскрывала глаза. Сквозь огромный калифорнийский кедр проходила асфальтовая дорога. В прямоугольном отверстии, вырезанном в стволе, стоял «форд», на который опирался шофер.
Однажды дедушка встретил в кондитерской учителя музыки, и Мулю выпороли ремнем. На следующий день, за завтраком, дед отодвинул чашку с кофе и обратился к сыну, который был похож на артиллериста с медалью и саблей на фотографии.
«В Польше для евреев, кроме торговли, адвокатского дела и медицины, все пути закрыты, — сказал дедушка. — Для торговли у тебя ума маловато. Адвокат — не профессия. Будешь врачом».
Муля и его одноклассники, евреи, поляки и украинцы, или дрались до крови, или сбивались в кучу и отравляли жизнь другим. Однажды, на уроке про древний Рим, они запустили в класс лягушек. «Самуил Мандель! Двойка по поведению», — крикнул учитель. Дедушкины мольбы не помогли. Муля остался на второй год. Когда он наконец получил аттестат, евреев на медицинский уже не принимали. Муля уехал учиться в Прагу. Однако вскоре из-за нехватки денег ему пришлось вернуться в Борислав.
Там царили безработица и скука.
На выпускном балу оркестр заиграл вальс. Андя посмотрела на танцевальный круг и увидела направлявшегося к ней высокого светловолосого мужчину. Она перестала кокетничать с приятелями. Когда он пригласил ее на танец, протянула ему вспотевшую руку. Поначалу смотрела только на желтый галстук между лацканами пиджака, но в конце концов подняла голову и увидела огромные зеленые глаза.
«Я никогда больше не встречала такого красавца, как твой папа», — рассказывала она мне впоследствии.
Когда после бала они возвращались на Волянку, шел снег, в воздухе кружились крупные хлопья. Она была в синем гимназическом пальто, он — в куртке с бобровым воротником и в фуражке. Он спросил, не поедет ли она как-нибудь с ним на санях в горы. Она ответила, что должна попросить разрешения у отца. У дверей они попрощались, как в кино.
В квартире дедушка ударил ее по лицу. Зачем она встречается с гоем?
«Пан Бронислав — еврей!» — крикнула она.
Дед не поверил. Ведь он сам видел через окно. К тому же еврея не могут звать Брониславом.
«Могут, могут», — плакала моя мать.
Бронек Рабинович был старше Анди на пять лет. Он служил в самой большой в городе нефтяной компании, зарабатывал в три раза больше деда, и его величали «пан инженер». Проверив все, дед разрешил Анде пригласить его домой. Гость всех очаровал. Выглядел он как Гэри Купер[3]. Старшая дочь Манделей вытянула счастливый лотерейный билет.
Они начали ходить на танцы. Поджидая Бронека, Андя крутилась перед зеркалом. Муля корчил рожи и распевал: «Выходной у панны Анди, на ее наряды гляньте».
В феврале 1935 года они поженились. На свадьбу поехали в санях. Поселились на Панской, в центре Борислава. Двухэтажный дом стоял в глубине двора. Из сеней налево дверь вела в кухню и комнатку прислуги. Справа тянулась анфилада белых комнат: столовая, салон и спальня, из которой было видно здание полиции на другой стороне улицы.
Я родился спустя девять месяцев. Спокойный и сытый, засыпал во влажном тепле кормилицы. Меня в коляске выставляли во двор. Рядом грелся на солнце огромный отцовский сенбернар. Через окно на нас поглядывали кормилица и прислуга. Мать склонялась надо мной, заслоняя солнце.