Она друг Пушкина была. Часть 2 - страница 2
— театр, где играются комедии и драмы, — писала Долли. Пушкин поневоле стал актёром в этом водовороте светского безумия. Пытался вырваться из его цепких объятий, страдал, бунтовал и потерпел поражение. Сломился… Адские козни опутали Пушкиных и остаются ещё под мраком. Время, может быть, раскроет их… Друг Пушкина Вяземский не смог в них разобраться и оставил эту задачу нам, потомкам.
Дневник Фикельмон хранился сначала в семейном архиве Клари-Альдрингенов Теплицкого замка, а после войны его перевезли в филиал Государственного архива Чехословакии в городе Дечине. Профессор А. П. Флоровский — русский эмигрант в Чехословакии — первым ознакомился с ним. В 1959 году опубликовал в Праге на русском языке исследование «Пушкин в дневнике Фикельмон». Через год Флоровский напечатал в альманахе Венского института славистики краткий обзор содержания этого дневника. Выдержки Флоровского о Поэте перепечатал в 1963 году Н. В. Измайлов во «Временнике пушкинской комиссии». Через пять лет в Милане итальянская исследовательница Нина Каухчишвили издала полный текст тетради с записями за 1829—1831 годы. На основе этих источников Николай Раевский предпринял первую попытку рассказать о графине Фикельмон и её семье в книге «Портреты заговорили». Целиком же дневник никогда не публиковался. Можно только сожалеть, что он всё ещё не доступен пушкинистам…
Как сокрушительно мало писала Долли о Пушкине! Они виделись часто — в салоне графини и на интимных вечерах в её красном кабинете. Дипломаты и Пушкин были у неё как дома, — вспоминал Вяземский. Встречались они и у Е. М. Хитрово. Кабинет Долли и апартаменты её матушки находились в верхнем этаже — вот почему Поэт так хорошо знал расположение комнат домашней части посольского особняка и описал их в «Пиковой даме».
Впереди у них многие годы общения. Не предугадала сивилла, что годы эти сочтены. А конец уже виделся, стремительно приближался. И потом, вдали от России, она часто думала о Пушкине, наверное, сожалела о потерянных мигах необщения с ним — с высоты минувшего их частые встречи представлялись ей совсем недостаточными. Я хотела бы иметь гравюру Пушкина как воспоминание о любви, которую мама питала к нему, — писала она 22 октября 1840 г. из Вены сестре в Петербург. И снова о нём в другом письме из Вены 3 декабря 1842 года: Вчера мне показали портрет Пушкина, он сильно разнежил меня, напомнил мне всю его историю, интерес, который мама проявляла к ней, и как она любила Пушкина. Не будем углубляться в причины, которые заставляли её через годы — четыре, шесть лет после гибели Поэта — прикрывать свой интерес к нему. Ещё один отрывок из письма сестре говорит о том же — непрестанных раздумьях о Пушкине: … кажется, Пушкина снова появляется на балах. Не думаешь ли ты, что она могла бы и воздержаться от этого; она осталась вдовой после такой ужасной трагедии, причиной которой была сама, хотя и невинной[1].
Кабы знать ей заранее, что сочтено время, отпущенное судьбой для соприкосновения с гением! Как тщательно фиксировала бы она в дневнике все разговоры, все встречи с ним. А ведь предчувствовала грозившее семье несчастье, прочитала его на меланхолическом лице Натальи при первом знакомстве с ней![2] Но такова уж человеческая природа — не прислушиваться к голосу интуиции, этим неведомым нам сигналам из космоса. С самого начала знакомства с ним понимала она, какой у него талант: Но и какая трудная судьба выпала ей (Натали) — быть женой поэта, такого поэта, как Пушкин![3] Кабы знала… Всё было бы иначе. И сегодня мы бы наслаждались записанными её блестящими беседами с Поэтом.
А располагаем всего лишь несколькими ремарками — не о сути разговоров, а впечатлением от них: Когда он заговорит, забывается то, чего ему недостаёт, чтобы быть красивым. Он говорит так прекрасно, излагает мысль интересно, без всякой педантичности, и сверкает остроумием. (Запись 21 мая 1831 г.)
Никогда он ещё не был так любезен, так вдохновен и так весел в разговоре. Невозможно быть менее претенциозным и более остроумным в манере выражаться. (Запись 11 августа 1830 г.)