Оплот вольных душ - страница 2

стр.

(как писали неусидчивые романисты всех времён и народов, силясь тем спугнуть подбирающуюся к читательскому горлу зевоту, а заодно весьма экономичным способом замазать повествовательные сочленения) – итак, оттого что всё переменилось из серого в блестяще-серое, Пётр, подражая этому самому вдруг, отменил своё потом и, четвертьэллипсовым движением руки развернув кресло к окну, уселся прямо в плаще напротив прямоугольного фрагмента неба, оживлённого растрёпанными шапками буро-красных тополей. И в этом своём ладном, точь-в-точь по форме кресла, спокойствии, которым, как счастливым финалом в напряжённой фильме, разрешилась в нём гроза, он опять обнаружил ту вибрирующую точечку, чья осцилляция настойчиво саднила душу – впрочем, совсем чуть-чуть. Он вздрогнул и решительно придвинул к себе то, чему надлежало быть отодвинутым на вечер.

Выглядело это так: «Дорогой Пётр, – писалось в e-mail'е, и его – и при первом прочтении, и сейчас – особенно тронула неуклюжая теплота, которую нельзя было не почувствовать сквозь ходульную преамбулу, если знать, что написано это было человеком, чьё знакомство с Петром исчерпывалось парой мимолётных встреч, – дорогой Пётр, – ещё раз, с новым удовольствием перечёл адресат, – приезжай, пожалуйста, в эти выходные. Кирилл писать тебе уже отчаялся, но ты знаешь, как он тебя ждёт. Олеся».

Непогода, разыгравшаяся столь кстати, давала десять тысяч поводов отвлечься от тревожной, ненужной нежности, которая сконцентрировалась для Петра в этих двух строчках на мониторе, и он, лишь только распознав в себе нежелание до конца понять, что же, собственно, для него значит это письмецо, благодарно улыбнулся одной из вышеупомянутых десяти тысяч, обнаружившей в нём спасительное желание выкурить первую за день сигарету.

Раз; два; три – разветвлённая арабеска синеватого дыма, так решительно берущая разбег у самых губ и так неуверенно теряющаяся в близлежащем воздухе; теплота остывших за утро лёгких, согреваемых дымом; скорчившийся в пепельнице полураздавленный червячок с грустной, чёрной головкой (волосики вразнобой) – сократим в педагогических целях излишне подробное описание пагубной привычки: пусть дело делается нескоро, но оставим сказке её право скоро сказываться. И вот он берёт из левого верхнего ящика дело, которое пытается ему сплавить Таманов, обстоятельнейше, с церемониальной медлительностью просовывает его в слишком узкий портфель, закрывает, как занавес, окно, с обеих сторон омытое теперь нежнейшей родниковой водой, что ртутными каплями застыла в зыбком равновесии, открывает бесшумную дверь и очень серьёзным голосом (на дне которого, под ярмом серьёзности, прямо-таки изнемогает какая-то особенно забубённая, по причине своей повышенной петросяновости, интонация) произносит:

– Хороших вам выходных, Любочка.

– Ах, вы уже ухо́дите, Пётр Алексеевич, – сказала она с сожалением – увы, чересчур искренним, чтобы показаться безопасным, – и Пётр, этим сожалением мигом отрезвившись, ответил серьёзно и внятно:

– Да, я покидаю вас, Любовь Викторовна. До – понедельника, – но, выйдя из здания и уже вправду поверив в кончину неуместного внутреннего балагура, неожиданно для себя рассмеялся – на первый взгляд, оттого, что густой, вкусно пахнущий порыв ветра ласково лизнул его лицо, а на самом деле по неизвестному поводу, покамест, когда герой ещё почти чужой, неразличимому в сумраке его юридической души.

С неба до сей поры кое-как сыпало, но диминуэндо быстротечной грозы перешло в воздушнейшее по своей лёгкости пианиссимо, и Пётр, так и оставив машину на стоянке, за шлагбаумом, скорым шагом вывернул из тесного двора на просторный проспект, который сделало ещё более сквозным, продувным, шагательным всеобщее осветление воздуха, произведённое сноровистым бореем: обочинные, наиболее грубые тучи – как бы сырьё для будущей скульптурной лепки – были оттеснены в сторону кладовки и списаны в хлам, а на авансцену, в расплывающиеся проруби, помещено натуральное, как молоко, стопроцентно голубое небо, на которое во избежание вертиго смотреть осенью и не рекомендуется – так что вышло, будто Пётр из сумрачной комнаты попал в хорошо освещённый коридор. В пачке оставалось три сигареты – столь ничтожно мало, что лучшего повода для прогулки не отыскать. Проспект был привычным, словно домашний халат, так что Петру не приходило в голову разглядывать в тысячный раз его швы и складочки, и только машины, ставшие шёлковыми после дождя, летучими тенями скользили по зеркальной дороге, немного развлекая его внимание. Мороз и солнце… – почему-то вертелось у него по часовой стрелке волчком в голове: ото лба через правый висок и затылок снова к лобной кости; – мороз и солнце… – и, зачарованное своим вращением, так и не могло выпустить примостившийся уже в очередь чудесный день, и лес, с отливом в прозрачную синеву, и тяжёлую зимнюю воду, блестящую сквозь молодой лёд, и ещё какие-то осязаемо-плотные предметы, ювелирным блеском мерцающие из глубины памяти. И тем не менее всё это прозрачно-искристое великолепие так и замоталось бы в карусели бессчётных реприз, так и сникло бесславно, если бы внимание Петра, начавшее было зевать под перестук игривого ямба, не соскользнуло в сторону следующего предмета: из монументального мавзолея, основательно, с толком и смыслом, расположившегося неподалёку от бюро, в котором работал Пётр, из мраморнотелого этого зиккурата с вывеской «Министерство NN» вышел незнакомый человек с очень знакомым лицом, сразу за дубовой надгробной дверью раскрыл во избежание дождя тугой породистый зонт и, сделав несколько шагов, из-под зонта попробовал несмелой рукой, как там с погодой. А погода задалась: из шёлкового небо теперь сделалось фарфоровым, как несколько раньше вздумалось ему из рыхлого сделаться твёрдым.