Оползень - страница 5

стр.

«Тем лучше для вас, — неожиданно подумал Александр Николаевич. — Тем легче вы тут посшибаете всем головы». Мысль об этом, о своем промежуточном положении бессилия, неожиданно заново обожгла его злобой.

— Да что ты хочешь от меня? — распаляясь, вскрикнул он. — Не сейчас! Потом. — Он остановился. — Ведь война вот и…

— Но почему-то война коснулась только нас, а не вас, например? — глядя ему в глаза, спокойно сказал Мазаев.

— Агитация? — Александр Николаевич, как давеча помощник, почему-то тоже сильно понизил голос. — Я тебе покажу смутьянничать!

Но чувствовалось, что слова эти он произносит без жара душевного, лишь бы что сказать.

— Да пустите вы меня.

Он стал продираться через толпу.

— Что вы грудитесь? А ты, Мазаев, заявку твою мы, конечно, проверим, а политику ты тут не разводи. Тут без тебя хватает.

— Да ведь и батюшка ваш, царствие ему небесное, был из ссыльно-политических, — проговорил вдруг Мазаев.

Толпа враз смолкла: ждали, затихнув.

Лицо Александра Николаевича исказила гримаса боли.

— Не твоего ума дело, болван!

Он с яростью рванул полость саней. Комья мокрого снега ударили из-под полозьев.


Так и поехал, будто хомяк обиженный. Знал, что смешон. Надувшись, сердито подтыкал под себя тяжелую шкуру… Не учли, что он в расстройстве, полезли: зубы у них шатаются! А этот, как его? Нашел с кем себя равнять!

Или, подожди, может быть, в этом действительно что-то есть? Какая-то связь непонятная, ниточка тайная рвалась, ускользая… Он ловил ее подсознанием, но разум раздраженно отвергал: увлечения отцовской молодости — это что-то высокое, гордое… он не знал толком, в чем там состояло увлечение, но если за него столь дорого плачено отцовской судьбой, значит, было там что-то серьезное, опасное: заговоры какие-нибудь, подкопы, покушения — словом, борьба с тиранством. А тут — в бараках, мол, сыро!.. А на Каре тебе было не сыро? Неужели Мазаев с его узкостью, с его мелким бытовым бунтом — наследник тех идеалов, которые создаются свободным мышлением, образованностью, благородством характеров? Опять же: отец управляющего и этот, который тут из милости держится, приглядывают за ним, поди, не в два даже глаза. Как это Зотов-то сказал: «Чернота, она капризна?»

К концу дороги он чувствовал себя уже просто оскорбленным. И откуда вдруг в человеке такая амбиция поднимается? Раньше вроде не знал за собой…

Глава вторая

Отец Александра Николаевича был из тех высоконравственных натур, которые, несмотря на любые удары судьбы, сохраняют верность своим идеалам. Верность эта была чисто духовного плана, ни в какие практические формы вылиться она не могла, потому что движение семидесятников, к которому принадлежал отец, на его же глазах мельчало, выдыхалось, гасло.

В сущности, он был очень одинокий человек. Александр Николаевич понимал это. Но ему некогда было разделять одиночество отца: слишком много работы, слишком хлопотная должность, никакого, хоть маленького, состояния скоплено не было. Отношения со столичной родней были давно прерваны. Отец существовал в своем замкнутом мире, где приход свежего номера «Русских ведомостей» считался событием. Проведя в Сибири едва ли не полвека, он все жил ожиданием перемен, которые перевернут общую судьбу страны и его собственную.

Александр Николаевич с матерью (пока она была жива) смотрели на эту отцовскую восторженность снисходительно: он любил рассуждать о мировых вопросах, мечтал о возобновлении борьбы, но таилась за этим боль человека не у дел, лишенного атмосферы и единомышленников, изнемогающего в бессильных сомнениях и воспоминаниях о поре своей молодости. «Мы политические калеки, засидевшиеся невесты, — иногда горько шутил он. — Уповали, уповали да и уповать перестали. Вздымается народушко и опадает, не готов к революции, не готов!»

Народовольцев своего поколения он считал жертвами. Они откликнулись на зов истории, способные жизни положить во имя счастья человечества. Но правительство упекло жертвователей на окраину империи, и там их молодые порывы тихо иссякли в глуши провинциальных городков, во двориках с курами и огородами. Отец не мог смириться с таким позором и обидой и ставить на себе крест не соглашался.