Оползень - страница 7

стр.

— Руки-ти, руки-ти развяжите ему, — зашушукались старухи, окружавшие гроб. — Так и на тот свет пойдет со связанными руками? Ему перед другими обидно будет. А палочку-ти положили, чтоб подпираться?

Черные платки и согнутые старушечьи спины заволновались, скрыли от него гроб, что-то там делали с отцом, необходимое перед его безвозвратной дорогой.

В сущности, он плохо знал своего отца, и жизнь его осталась тайной, как жизнь чужого. Его идеи он отвергал как заблуждения, не делил ни его страхов, ни восторгов. Казалось, еще успеется, еще будет время выслушать. И вот все кончилось молчанием без ответа, без отзыва, молчанием сомкнутых губ, век, холодом сложенных рук.

Здешние буряты могут назвать своих предков по мужской линии в двадцати пяти поколениях. Кого знает он? Какое-то смутное предание, что дед жил по одну сторону речки Оскол, а бабка по другую? И где эта речка? Лежит она где-то под толщей льда, в занесенных пургой по макушку кустарниках, предназначенная отныне ему быть единственным знаком его начала. К нему пришло странное ощущение его собственного исчезновения, растворения в роде частицей, как взвесь песка в воде.

— Примите мои соболезнования, дорогой, — неторопливо и важно сказал известный в городе купец, разбогатевший на оптовой торговле. Припухшие умные глаза его слезились на морозе, и мочка уха побелела.

— Спасибо, что пришли почтить… прошу и на обеде поминальном присутствовать, — с трудом выговорил Александр Николаевич, глядя на эту мочку.

— Да-а, — вздохнул купец. — Давно ли матушка, и теперь вот… Я, знаете ли, уважал талант родителя вашего, хотя, конечно, он был странных взглядов человек. Вы-то, однако, ошибок его не повторили. — Купец перекрестился, как бы одобряя Александра Николаевича. — Он ведь, если помните, семейство наше все в портретах изобразил. В столовой теперь висим. Так сказать, основа купеческого древа-с… Я, собственно, по случаю здесь, своих навестить, некоторым образом — годовщина. Гляжу, и вашего подвозят. Надо, думаю, подойти проститься, знакомцы были.

Да-с, зигзаг!.. Отец был портретистом, и, можно сказать, даже модным. Все окрестные людоеды делали ему заказы, из Кяхты и Верхнеудинска приезжали. И писал он не тех, кого любил и чьи убеждения разделял, друзей по Нерчинску и Акатую, а таких вот, почти открыто презиравших его. И не его память они почтить пришли, а сыну выразить… на всякий случай. Как он заодно с ними теперь и ошибок отца не повторяет. Так и переплевал бы в каждые глаза!.. Пришло это мгновенным, обжигающим ознобом — и отпустило.

«Я плохо справляюсь с собой сегодня, — подумал он. — Я ошибок не повторяю и не делаю. Я ровен, осмотрителен и расчетлив. Это мои убеждения. Я очень средний? Ну и отлично. Это признак выживаемости».

Он вдруг зарыдал, в последний раз взглянув на отцовское лицо. «Мой бедный, мой бедный, — повторял он молча. — Зачем тебе все это было отпущено? Так мало радости, так много скорби и обмана! Сколько ни проживи — мало радости и много обмана».

И только один нашелся человек обнять его в эту минуту. Он удивился, что один-то нашелся: у него не было друзей. Александр Николаевич обернулся — Костя Промыслов, неудержимо румяный от холода, с настороженными темными глазами. Студенческую фуражку он держал под мышкой и уронил ее, обнимая Александра Николаевича. Оба одновременно нагнулись за ней и слабо улыбнулись друг другу замерзшими лицами.

— Я только сейчас приехал, — быстрым шепотом заговорил Костя. — Уж только на кладбище догнал. Как все это неожиданно!

Костя пожимал руку Александра Николаевича горячими руками и смотрел так по-родному, что у того впервые шевельнулся камень, лежавший на сердце.

— Смерть всегда неожиданна, Костя. Ты на каникулы приехал?

— Да… повидаться и, может быть, проститься.

— Ты говоришь странно… Или мне кажется? Что-то недоговариваешь?

— Молчите! — прервал его Костя.

К ним пробирался между провожающими старик Промыслов.

— Ну вот, не с кем больше спорить, некому предложить губернаторство…

Он беззвучно искривил лицо и поник головой над свежим холмиком.


…Немноголюдный поминальный обед закончился, и они остались с Костей наедине, сели в кожаные кресла. Александр Николаевич обвел глазами брошенный мольберт, рядом в раскрытом ящике — засохшие краски, на ломберном столике в корзинке — не оконченное матерью вязание, которое отец не велел убирать никогда. На мгновение остро захотелось вырваться отсюда в какую-то иную жизнь… Но какую? Куда?..