Опустошенные сады (сборник) - страница 5
Ковалев сидит против Рогнеды и обращается, главным образом, к ней; его лучистые глаза сияют кротко и радостно, и ей за него обидно зачем, зачем он говорит все это при фон-Книппене, Долбне и Тихом Ужасе, когда они выйдут от него, они будут над ним же смеяться — обдекадентился… тю-тю!
— Вы мне покажете потом, Георгий Глебович, ваши новые этюды?
Ковалев тускнеет, в углах рта образуются складки.
— Хорошо, с удовольствием… Только — все дрянь, все дрянь.
Ваза с вишневым вареньем быстро опустошается, ломоть за ломтем съедается и сладкий каравай, — у Долбни неукротимый аппетит. Фон-Книппен выпивает только один стакан и затем откидывается на спинку стула, незаметно для других строя глазки Рогнеде. Она сдерживает свой гнев: глупо вступать с этим хлыщом в объяснения!
Розовая Серафима тщетно пытается завязать с кем-нибудь разговор. На нее все давно привыкли смотреть, как на хорошенького болванчика, милого, доброго, но всегда одинаково мотающего головой. Один Долбня считает своим долгом отпустить ей несколько изысканных комплиментов:
— Ваше варенье, что картечь, пробивает броню моей алчбы.
— А не пересахарено?
— Нет, а буде и так, то только к лучшему.
Пелагея Евтихиевна, сидя за самоваром, расспрашивает Тихий Ужас о родах дочери податного инспектора. Какой скандал: благовоспитанная девица и этакий срам…
Тихий Ужас подробно описывает, как и что было. Роды — из трудных, одно время больная совсем была при смерти. Кстати Тихий Ужас вспоминает удивительную операцию, произведенную за границей в ее присутствии одним знаменитым профессором. Потом она рассказывает о другой удивительной операции и о другом знаменитом профессоре, и наконец, — о Женевском озере и Невшательских часовщиках.
— А ведь ребеночек-то от фон-Книппена, — шепчет ей на ухо Пелагея Евтихиевна.
— Да ну! — настораживается Тихий Ужас. — Вот подлец!
После чая все переходят в кабинет Ковалева. Комната просторная, со стен свешиваются полки с книгами и этюды. Письменный стол в страшном беспорядке, чего-чего тут только нет: рукописи, открытые книги, старые газеты, увядшие цветы в фарфоровых кувшинах, старое проржавевшее ядро вместо пресс-папье, пепельницы, кошельки, ящики с красками, грязные манжеты, разрозненные запонки, гипсовая копия Роденовского Пастера и на ней желтые лайковые перчатки. Около стола старинное резное кресло, крытое тисненным сафьяном, с высокою прямою спинкой. В одном углу стоит пустой мольберт. Мебели немного — диван и низенькие кресла, обитые малиновым бархатом.
…Ковалев показывает свои этюды. На Рогнеду смотрят с холста и с бумаги бледные, бескровные лица, немощные предметы. «Господи, как все это бездарно!» — думает она, но вслух хвалит:
— Я люблю ваши работы, Георгий Глебович.
И она не лжет: конечно, все это бездарная мазня, но что из того — каким радостным светом загораются глаза Ковалева, когда он говорит о живописи, об искусстве, как он светел и прекрасен тогда.
— Да, я люблю ваши работы, Георгий Глебович.
Он торжествует, он не замечает ни насмешливой улыбки фон-Книппена, ни презрительно сжатых губ Тихого Ужаса, ни зевка Долбни. Но Алексей разбивает его очарование.
— Очень скверно, Жорж, я думаю, у тебя абсолютно нет дарования. Брось, поступи на службу, все равно, где гнить — за мольбертом или за канцелярщиной. Все одного черта стоит. Ты прости, что я груб, но только тебе надо бросить, ты не художник. Я тебе это давно хочу сказать.
— Нет, почему же? — усмехается фон-Книппен.
Свеча в руке Ковалева колеблется, стеарин капает на пол.
— Ты думаешь?
Он гасит свечу и ставит ее на стол.
— Может быть, может быть…
Ходит по комнате.
— Может быть…
Останавливается перед Рогнедой:
— А вам нравится?
— Да.
— Трудно на каждый вкус угодить! — насмешливо утешает его фон-Книппен, крутя усы.
На стене вырисовывается силуэт Ковалева — громадная голова, черное расплывшееся туловище. Гигантская голова колеблется, меняет свои очертания, — то с длинным уродливым носом, то с какими-то рогами, то одно круглое, мучительно — однообразное пятно.
— Георгий Глебович! — вскрикивает Рогнеда. — Смотрите, какой вы на стене страшный…