Орлий клёкот. Книга 3 и 4 - страница 10
— Отец, ты говоришь о слепом патриотизме, а мне поводырь не нужен! Чего ради погиб Петр Иннокентьевич?! Отчего шофер вызвался взорвать мост?! Да потому, что до армии никому оказалось нет дела. Не на словах, а на деле! Вдумайся, зенитная батарея вопреки здравому смыслу оказалась брошенной на произвол судьбы! Как вся наша армия, наша техника, наши люди, цвет молодежи, цвет нации, в первые месяцы войны! У нас были танки, были самолеты, была артиллерия, но красноармейцы бросались в рукопашную потому, что у них не было патронов, бросались под танки, потому что у них не было иного способа защитить себя. Выбора не было! Если страна окажется в затруднении, я встану первым на ее защиту, но я бы хотел не остаться брошенным на произвол судьбы! А сегодня я не уверен, что так не случится. Сегодня армия теряет свою роль в государственном устройстве, и я не хочу играть роль шута. Слепого патриотизма, не приемлю. Не хочу быть похожим, отец, на тебя.
— Ваня, разве так можно с родителем? — упрекнул Ивана Заваров.
— Можно! Вы же сами не согласны с тем, что произошло с армией и что с нею происходит сейчас. Так что же вас заставляет служить? Высокие оклады?
— Сын! Не заговаривайся. Если ты живешь в своей стране, принимай ее такой, какая она есть. Мать, сын мой, не выбирают! Я уверен, что народ выправит все зигзаги, какие случились и какие еще будут в нашей жизни. Найдет народ прямую дорогу. Найдет!
— Пока он ищет, его именем прикрываются выскочки, авантюристы, демагоги. Они, видите ли, воплощают в себе народную мудрость, и не смей им перечить.
— Но при чем здесь Отечество? Оберегать его — не значит потакать демагогам…
— Отец! Прекратим этот пустопорожний разговор. Офицером я не стану. Все! Призовут, пойду в солдаты. В пограничные войска, если тебя это устроит.
— Спасибо, утешил.
— И если еще раз ты заговоришь об училище, — не обратив внимания на отцовскую реплику, продолжил Иван, — я сразу же — на вокзал. Позволь мне самому о себе думать и за себя решать.
— Вот и ладно, — как бы подытожил спор отца с сыном Заваров. — Договорились, значит. Перекуру, значит, конец. Вперед, други.
Собаки тут же, приняв команду на свой счет, понеслись по целине к недалекой елке-шалашу, по-купечески осевшей в сугробе, и сразу подняли зайца.
Вновь удача выпала Ивану. Только теперь он не радовался, а чувствовал себя неловко. Получалось, что он лучший охотник, чем отец и Игнат Семенович, что никак не соответствовало истине.
Старшие поняли состояние юного охотника и взяли по зайцу.
— Еще одного и — хватит, — определил Заваров. — В Москву чтобы увезли и здесь вечер попировать.
Счет взятых зайцев прибавился у Ивана. Домой они шли размашисто, скольжение было хорошее, собаки бежали рядом, совершенно безразличные к заманчивым лесным запахам (набегались досыта), на душе у охотников было покойно и радостно, словно ни у кого не существовало никаких проблем. Удачливая охота отодвинула их за пределы сиюминутного состояния духа.
Много ли человеку нужно для счастья.
Глава вторая
А в то самое время, когда Богусловские и Заваров возвращались с охоты, у ворот подмосковной дачи остановилась «Волга». Два коротких сигнала, один длинный, пауза и — повтор. Так всякий раз извещал о своем прибытии владелец дачи Владимир Иосифович Лодочников сторожа, а благостный старик спешил, шаркая негнущимися уже ногами на зов, но проворность давно покинула его, однако не было случая, чтобы Лодочников вышел из машины перед воротами, он совершенно спокойно ожидал, пока они распахнутся перед ним, хозяином. Акулина Ерофеевна, жена его, та обычно выскакивала из «Волги» и даже бывало принималась тарахтеть в калитку кулачком, на что непременно получала одну и ту же отповедь:
— Быстро только кошки, а я не кошак, а вы, Ерофеевна, извиняйте, не — кошка.
Владимира Иосифовича передергивала сальная грубость «цербера», но он, и то не всякий раз, притрагивался лишь к усикам, успокаивая себя. Жест для постороннего ничего не говоривший. В душе же у Лодочникова в те минуты случалась такая круговерть, что даже сам он не мог разобраться в том хаосе, расставить все, хоть мало-мальски, по полочкам, отдав какому-то из чувств преимущество. Обжигали душу тот давний позор, то насилие, которое испытал он здесь и от этого «цербера», и от Трофима Юрьевича, хотя и не долговременные, но впившиеся в сознание навечно; но стыд тот густо был перемешан с ликованием, ибо тот самый наглый мужлан вот уже многие годы ходит перед ним, Владимиром Иосифовичем, на задних лапках, послушен и робок, хотя, если быть честным перед собой, Лодочников с превеликим удовольствием выпроводил бы его со своей дачи, только Трофим Юрьевич не посоветовал этого делать, и он, Владимир Иосифович, продолжал мучиться ревностью все эти годы, отчего еще властней держал себя по отношению к сторожу-нахлебнику, еще с большим удовольствием унижал его мелкими придирками и, что особенно нравилось делать Владимиру Иосифовичу, частыми приказаниями, каждое из которых обычно противоречило прежнему — он добивался протеста «цербера», чтобы еще сильнее унизить его, пригрозив тем, что отпустит на все четыре стороны; но бывший властелин его судьбы, его жизни покорно нес свой крест, как бы откупаясь святой послушностью за прошлые страшные ереси, а это бесило Лодочникова, вместе с тем и обескураживало его — да, бурлила душа у Лодочникова, а сам он терпеливо ждал, пока отворятся ворота и в почтенном поклоне пропустит его во двор ненавистный, но послушный раб, благостный старикашка с черной душой убийцы. Самое большое, что позволял себе Владимир Иосифович, так это притронуться мягко к щетинистым усикам.