Осенний сон - страница 6

стр.

Ах, иногда чаша осени поднимается к бледному небу, переполнена золотом радости, медом и пурпуром счастья, купленного бессонными ночами подлинней моих и твоих, и о которых никто так и не узнает никогда.

По его стыдливо согнутым лопаткам я понял, что мне уже незачем просить прощенья у ограбленного мною, он уже простил меня, и об этом, значит, можно было совсем не говорить. И сначала я обрадовался. Мы шли рядом, как прежде. Но через минуту мне стало жутко с ним от того, что было пережито им в молчании, от того, – чего он так никогда и не рассказал мне. Какую длинную ночь! Я с неловкостью и жутью смотрел на согнутую спину, покорно вытянутую шею. Мы шагали рядом. В липах дорожки шел тихий дождь желтых листьев. А я больше не имел смелости быть его другом. Теперь мне было пора сделать ему еще одну гадость. По своей вине я заслужил предать его дружбу и оставить его одного. И я знал, что он переживет горькое недоумение и не осудит меня.

Я отомстил ему за это и охладел к нему.

О, ты заслужил свое одиночество, слышишь, слышишь, нестерпимо добрый! Ты заслужил свое одиночество. Самая глупая молитва, это твоя молитва о Чаше!

Так будет, пока наш, нами устроенный, мир не претворит себя и не омоется в слезах.

Вот молодые рябинки жертвенно покраснели и стоят на хвойной стене, уже готовые; пламенеющие чаши осени.

Выбирай любую. А осень знает все и про тебя, и про ночь, и про нас – твоих палачей.

Вдруг весеннее

Земля дышала ивами в близкое небо;
под застенчивый шум капель оттаивала она.
Было, что над ней возвысились,
может быть, и обидели ее, –
а она верила в чудеса.
Верила в свое высокое окошко:
маленькое небо меж темных ветвей,
никогда не обманула, – ни в чем не виновна,
и вот она спит и дышит…
и тепло.

Балконные столбики

Они думают верное рыцарское слово. На бледном небе вечер. Они глубокие, темные, фиолетовые. В них собралась вся глубина и вся верность. За ними ласково и лучезарно надеется заря, а в комнате говорят с чувством – горячо – о посвященье, подвиге, состраданье. Чуть-чуть торжественно, похоже на прощанье.

Балконная дверь в тонких переплетах строга и задумчива, за ее тонкой рамой заря! Заря!

Еще темнее двое балконных стражей. Они стали очень серьезны. Обрисованные крестообразными поперечниками, в них видны вверху поднятые чаши и в то же время будто рукоятки опущенных мечей. Так они стоят на посту.

Будем правдой и солью, твердыми, твердыми верности до конца.

Лес и море заиндевели туманом.

Тает длинное розовое облако, еще чуть тлея с концов.

Потом маяк зажжет свою теплую звезду.

«У него в большом пальце одиночество…»

У него в большом пальце одиночество, и боль распятого, и руки его прозрачны, – и никто не замечает и не любит его рук. Над бровью его весна, удивление и жалость – никто не видит его весну. А в приложенных ноздрях его извиняющееся добродушие.

«Осенью они встретили Буланку…»

Осенью они встретили Буланку. Он стоял рядом со своим велосипедом, опустив голову, и ежил плечами от удовольствия существовать.

На макушку ему струится солнце, и ветер метет ему на темени нежные волосы – разметал их на лоб. Стоит светлый вихляй, плечами свернувшись на сторону, смотрит ласково на пустую дорогу, и ветер метет ему на непокрытой голове светлые волосы. Осеннее солнце ему в темя, не то благословляет его, не то дурачит, жарит ему в белобрысые глаза и заставляет его щуриться.

Вчера я думала, что жизнь тесна, злобна и насмешлива, и мы все преступники и осужденные.

А сегодня стоял у некрашеного переездика Буланка и сквозился осенней радостью. И сорочка на нем добрая, добрая, и синяя чистая полоска у расстегнутого молодого ворота. И еще его видели: он сидел, согнувшись, на грядке балконной и, вытянув руки вперед, грел их в лучах.

Одна за другой налетали на него коромысла и садились ему на плечи и длинный светлый загривок. Секунду держались неподвижно и, протрещав ему в ухо, срывались. Он только ухом поводил и щурился на свет.

А я поняла тогда, что счастье – жизнь и смысл.

Ласкайте жизнь – приласкайте.

Я долго на него смотрела и теперь знаю, что бессмертна радость и безмерна.

Дуракам счастье, Буланка! Я спросила его: Все можно простить! А не грех?