Осип Сенковский. Его жизнь и литературная деятельность в связи с историей современной ему журналистики - страница 5
Сильный и остроумный писатель, враг всякого авторитета, прекрасный полемист, Полевой очевидно должен был возбудить против себя многих, и целая стая литературных недругов буквально не давала ему ни минуты покоя. Совершенно прав его брат, говоря:
“Издатель “Московского телеграфа” только начал свое литературное поприще и уже в первое время существования его Журнала был, можно сказать, осыпан нападениями и обвинениями всякого рода, начиная от обыкновенных литературных противоречий до самых дерзких и нелитературных выходок. Он был не Карамзин, не прославленный ученый и профессор; он учился не в университетах, не в академиях; а в глазах тогдашней публики было важно не только это обстоятельство, но и то, что у него не было дипломов ни на какое ученое звание, что так усердно старались пояснить благородные, повитые на щитах его противники. Они упрекали, кололи его званием; выводили последствия, по их мнению очень логические, что звание купца, следовательно торговца, промышленника, несовместно с литературными занятиями, и, почитая его каким-то париею среди благородных каст, на этом основании позволяли себе дерзости, каких не осмелились бы сказать другому. Наконец издатель “Московского телеграфа” мог опасаться, что с ним сбудется то, что Бомарше вложил в уста Дона Базилио о клевете: “Самая пошлая, самая нелепая клевета оставляет после себя след”.
В этих клеветах, в этих злостных и упорных нападках на Полевого как нельзя лучше проявились “булгаринские” нравы литературы того времени. Но на Полевого нападали и с другой стороны.
В нем на самом деле была та самостоятельность мысли и чувства, которая так не нравилась 50 лет тому назад. В литературе Полевой выступил защитником романтизма, в истории – противником Карамзина. Обратим внимание на последнее обстоятельство, оно этого заслуживает. Как писал Карамзин свою “Историю” – известно: это история государства, а не народа, это панегирик внешней силе и внешнему могуществу, это прекрасный арсенал всех аргументов национального самодовольства. Народа на сцене нет, вместо философской точки зрения господствует нравственная. Приобретение удела – великая заслуга, эпитетами “добродетельный” и “недобродетельный” пестрят страницы. Сентиментальный моралист повсюду стоит рядом с панегиристом силы.
Как бы в ответ на “Историю государства Российского” Полевой пишет свою “Историю русского народа”. Это прекрасная книга, не утерявшая своей цены еще и до нынешнего времени. Для людей же двадцатых и тридцатых годов она была настоящим откровением. Молчаливый и закабаленный народ впервые заявил о своем непосредственном участии в деле создания и государства, и истории. Ему было отведено свое место, и тем ярче выступило противоречие между народом, создавшим историю, и крепостной бесправной массой, в которую превратился тот же народ, о чем совсем забыл Карамзин.
Одна эта книга могла бы обессмертить имя Полевого, а если прибавить к ней его заслуги как издателя “Московского телеграфа”, как предшественника Лермонтова, то, право, становится грустно, что у нас нет даже его приличной биографии и только десяток статей, разбросанных в журналах, да давно затерявшийся памятник на Волковом кладбище – вот и все, что осталось от сильного бойца и когда-то передового общественного деятеля…
Правда, впоследствии Полевой сам себя опроверг и бросил на свое имя очень темную тень. Случилось это после неожиданного запрещения “Московского телеграфа”, когда его издатель остался без всяких средств к жизни и в довершение всего получил строгое внушение. Человек умалился. Теперь если уж надо о чем рассказывать, то не о прежней почти героической борьбе с самодовольством и обскурантизмом, а о писании только патриотических произведений, о сотрудничестве с Булгариным, об откровенном благоговении и заискивании перед силой жизни. Полевой делал все что мог, чтобы забыли его же самого и первую половину его деятельности. Однако он не достиг этого.
Посмотрите, какая глубокая ирония и вместе с тем какая глубокая истина скрывается в словах Белинского, случайно брошенных им в одной из библиографических заметок: