Островок ГУЛАГа - страница 9

стр.

Воевал дядя, если судить по наградам, не за страх, а за совесть, как и подобает людям чести, каковыми я знал своих близких. Дослужился до командира танковой роты. При взятии Кенигсберга был в очередной раз ранен, а пока приходил в себя, война закончилась. Будучи человеком рассудительным, возвращаться в места поселения он не захотел, остался после демобилизации в Кенигсберге. И не прогадал.

Как я уже говорил, с какого-то времени руководство ГУЛАГа разрешило родственникам жить вместе, и это коварное разрешение сыграло трагическую роль в судьбах многих недавних фронтовиков. Естественно, их потянуло к своим, то есть к месту поселения родных и близких. Тем более, что многие из них выросли в тех местах, акклиматизировались. А многим и некуда было ехать. Там, откуда в свое время выселяли, их никто не ждал. Власти особого восторга не испытывали: Одним бывшим зэком, «врагом народа», больше. Хорошо помню, что несколько таких семей, уехавших после освобождения на родину, вскоре возвратились обратно. А те, кто решился осесть в родном краю, чувствовали себя отверженными и, как правило, были на свободе до первого доноса, так что большинство предпочитало оставаться там, где их уже знали, среди таких же бывших ссыльных и зэков.

Трусами фронтовики, ясное дело, не были, о чем свидетельствовали иконостасы из наград. А уж моим невольным землякам наградные документы командование подписывало с очень большой осторожностью. Естественно, что и здесь, в местах поселений они поначалу чувствовали себя уверенно, с начальством вели себя с достоинством, подчеркивая, что люди они вольные. И это вызывало яростную зависть коммунистов-энкавэдэшников, на чьих мундирах, в лучшем случае, серела медаль «За победу над Германией», добытая неправедными трудами в зонах, истинно коммунист-фашистской жестокостью в обращении со своими согражданами, своим народом. Да, наград у них не было, заслуг тоже. Зато в руках у них была власть. Не ограниченная никакими реально действующими законами. Вот почему они довольно быстро поставили на место всех истинных героев – кого на лесоповал, кого бревна катать, а наиболее дерзких – прежде в крытую тюрьму, потом в зону, да через подвалы НКВД, через издевательства и пытки…

Кроме дяди Гриши и дяди Иосифа, был у меня еще один хорошо запомнившийся родственник, только уже по отцовской линии – дядя Вася. Этот успел повоевать не только на Западном фронте, но и на Восточном – против японцев. И так его, беднягу, изрешетили на этих двух фронтах, что еще больше года после Победы пришлось зализывать раны по госпиталям. Но в конце концов и он тоже прибыл на нашу Вишеру.

Не успел отдохнуть с дороги, как его вызывают в комендатуру.

– Ланской, а, Ланской, как у тебя с памятью?

– Не жалуюсь!

– Странно. Почему же тогда не напоминаешь, что за тобой-то еще три годика отсидки числятся?

Побледнел дядя Вася. Как же так? Ведь воевал, кровь проливал, полжелудка у него хирурги вырезали. Неужели все это не зачтено? – Плохо контору знаешь, – продолжали издеваться над ним. – Что наше, то наше. Числится за тобой должок – погашай.

Одно только облегчение и сделали моему дяде: не послали на лесоповал, а послали дизелистом на электростанцию, неподалеку от нас, в поселке Песчанка. Уж не знаю, что заставило смягчиться каменное сердце коменданта. То ли инвалидность дяди Васи. То ли награды его боевые. То ли тетя Катя, которая, спасая сына, продала все, что можно было продать. Да не только свое – всех родственников. Лишь благодаря этому, ей удалось добиться разрешения посещать сына для оказания ему медицинской помощи.

Дядя Вася был человеком своеобразным. Знал он великое множество стихов, поэм, баллад, видимо, и сам грешил сочинительством. Страсть как любил читать стихи. Но, почитая эту свою страсть за слабость, очень ее стеснялся. Во всяком случае я никогда не слышал, чтобы он читал поэзию взрослым Наверное, боялся: не поймут, чудаком объявят, люди-то были вокруг суровые, условия их жизни, да и сама обстановка, к поэзии не располагали. Вот и получалось, что жертвой его поэтической страсти чаще всего становился я. Нередко он увозил меня на день-два на лесопункт, и уж там, в присутствии хоть одного, но все-таки слушателя, давал себе волю – декламировал часами.