От любви до ненависти - страница 4
Утром следующего дня я готовила ему завтрак.
Через полгода мы поженились.
Через три с небольшим месяца после свадьбы у меня родился сын.
Мы прожили со Спицыным вместе пять лет, и каждый год был хуже предыдущего.
Возможно, он мстил мне за то, что понимал свою пассивную роль и до свадьбы, и после нее. Считал, что я, как говорят в народе, «захомутала» его. Он ведь не любил меня, несмотря на всю мою красоту и весь мой ум. Или как раз за это и не любил — потому что я слишком часто оказывалась выше его? Да, он больше знал, но во многом практическом я разбиралась лучше — и знания накапливала очень быстро. Он был умен, но не блестящ, тугодум, а я умела быть острой, язвительной, быстрословной. Независимо от наличия любви, ему другая жена нужна была — серенькая мышка: стирка, уборка, поддакивание, кофе в постель (или огуречный рассол, если с похмелья. И, кстати, именно такую он впоследствии и нашел).
Спицын начал чаще выпивать и пьянеть, чего раньше не было.
Погуливал, скорее всего, но, думаю, редко: не из-за осторожности, а из-за трусости.
Эту-то трусость он и прогонял вином и водкой. Любимым его занятием стало: выпив вечером (по утрам никогда не пил и к преподавательским обязанностям относился добросовестно!), он садился на кухне (я что-нибудь готовила) и начинал всячески демонстрировать, что он умеет быть таким же язвительным и остроумным, как я. Предметом язвительности, естественно, была я и все мои действия — во всех подробностях.
Я терпела, не понимая зачем.
Ведь самое страшное то, что моя страстная (или, вернее, истерическая) любовь кончилась там, на той жуткой постели с панцирной сеткой. Поняла я это не сразу, но поняла.
Я терпела, точно зная, что долго это продолжаться не может. Я хочу быть счастливой и буду счастливой! Я хочу быть любимой и буду любимой! Я хочу любить и буду любить!
Все кончилось в один не очень прекрасный вечер.
Он, как обычно, сел на кухне и стал неумело язвить.
Вбежал наш сын Саша, показывая какой-то рисунок.
— Во-первых, — сказал ему отец, — ты достаточно вырос, чтобы понимать, что взрослых перебивать неприлично. Во-вторых, — обратился он уже ко мне, — мне кажется, мать обязана приучать ребенка к порядку, а у него вечно в комнате какое-то дерьмо по всему полу! Туда невозможно войти! И если ты не понимаешь слов, — обратился он опять к Саше, — то придется на тебя физически воздействовать! Если я еще увижу у тебя хоть соринку, я тебе уши оборву.
И он взял его за уши и стал крутить их. Саша, уже тогда проявивший особенный характер (мой!), молчал, только глаза наливались слезами.
А я потеряла дар речи. Я была в полуобмороке и смотрела, как отец крутит уши сыну с каким-то страшным, чуть ли не сладострастным выражением лица — от удовольствия, что чье-то тело в его полном распоряжении, от удовольствия быть правым в мучительстве.
— Прекрати, — сказала я тихо, но так, что он тут же оставил Сашу в покое. Тот убежал плакать, зарывшись лицом в подушку. — Ты никогда больше этого не сделаешь, — сказала я.
Он вдруг покраснел, будто опомнился. Лицо приобрело осмысленное и виноватое выражение.
— Да… Я, кажется… В самом деле я больше этого никогда не сделаю. Извини.
— Ты этого никогда больше не сделаешь не потому, что я не позволю или ты сам не посмеешь, а потому, что с этой минуты мы расстаемся. Собирай вещи и уходи к родителям. А потом решим, как быть с квартирой и прочим.
Он опешил.
Спицын пытался что-то бормотать, оправдываться. Он не хотел уходить. Да, он понимал, даже будучи пьяным, что жизнь наша стала невыносима и подла, унизительна для него, но таким людям перемены страшнее, чем пребывание в подлости и унижении.
Я была непреклонной.
Родители его, потомственные торговцы, и до этого меня недолюбливали. Мамаша однажды в задушевном разговоре с глазу на глаз назвала меня «деревенщиной голозадой» (что ж, это правда!), обвинив, что сына «подкаблучником сделала» (а это — неправда, он от природы такой). Теперь же они задались целью лишить меня всего: и квартиры, и имущества.
Была б я одна, не стала бы связываться, но со мной и за мной был Саша. И я приготовилась к борьбе. Они же выстроились, как немецкие рыцари, клином в боевой порядок, называемый «свиньей», приспособив в качестве свиного бронебойного рыла своего сына.