Отдаешь навсегда - страница 7

стр.

А в корректорской — приглушенный гул голосов.

— Он меня в ресторан пригласил, — захлебываясь, шепчет Галя Маше, и у нее вздрагивают ноздри. Она конопатая, как грачиное яйцо, веснушки так густо облепили ее лицо, шею, руки, что кажутся издали какой-то красноватой сыпью. Если бы не эта сыпь, она была бы красавицей: тонкие черты лица, большие зеленые глаза, талия рюмочкой… Галя недавно развелась с мужем, и, по выражению Анастасии Адамовны, которая ее терпеть не может, на ней теперь «шкура горит». — Ну, посидели, музыку послушали, назад — в такси… Он меня раз — за коленку, а я ему раз — по морде…

— …пятерку до зарплаты? Опять не рассчитала…

— …английский шерстяной, только размер не мой, очень…

— …если я разведенная, так можно уже и руки распускать? Да я…

— …только непременно отдашь, я сама хочу…

— …теперь такие не носят, теперь на поролоне…

— …все мужики сволочи, одно у них на уме…

Так каждый день, неделю — с одиннадцати до семи, неделю с семи до конца верстки, пока редактор не подпишет газету в печать.

Я быстро привык к этой работе. Вот только глаза уставали. А так — ничего, все новости первым из газеты узнаешь, и ошибки интересно вылавливать. Они от тебя прячутся, а ты их вылавливаешь! Вроде как игра! А болтовня… Что ж, болтовня… Выходи в коридор и кури, когда полос нету, никто тебя в корректорской не держит.

Но однажды…

— Хватит тебе в этом курятнике сидеть, — однажды сказала мне Галя. — Иди к редактору и проси другую работу, иначе ты тут закиснешь. А боишься — мы с Машей сами сходим.

— Не выдумывай, — засмеялся я. — Меня вполне устраивает эта работа. Или я вам мешаю обсуждать всякие важные проблемы?

— Чудак, — Она подтянула мне галстук и расправила воротничок сорочки. — Тебе ведь тут легко живется, в корректорской, а это тебе не подходит. Что мы, слепые, что ли?… Так ты пойдешь к редактору или нет?

— Пойду, — ответил я. — Мне здесь на самом деле слишком легко живется.

В тот же день меня перевели в отдел писем. Но я и сейчас люблю корректорскую с ее напряженной тишиной, когда идут полосы, или с бестолковым гулом в перерывах и, когда мне выпадает дежурить по номеру, не вылажу оттуда до конца верстки.

9

Аттестат зрелости я получил только в пятьдесят седьмом, в заочной школе. В ту пору мне было уже двадцать три года, и я каждое утро старательно брился безопасной бритвой — щетина у меня как проволока, день не побреешься, такое раздражение пойдет — ужас! Значит, так: четыре года у меня отняла война — в эвакуации я не учился, летом пас баранов, работал погонщиком на сеялке, на лобогрейке, а зимой сидел на печи без валенок; у нас с матерью была одна пара валенок на двоих, ей выдали в колхозе, и, когда она возвращалась с работы, я тут же мчался на улицу, чтоб хоть часок поиграть с ребятами; два с лишним года — больница. Когда я выбрался из больницы, меня от одной мысли о школе в дрожь кидало: куда я такой большой да искалеченный — с пацанами за парту…

Мама сохранила мои старые учебники и тетрадки, но я к ним даже притрагиваться боялся, так они и пылились на этажерке. Потом от скуки решил поучиться буквы выводить: дни длинные, заняться нечем, мама на работе, а выходить из дому без нее я еще не осмеливался. Да… Приспособил я как-то тетрадку, чтоб по столу не елозила, зажал в зубах огрызок карандаша и пошел рисовать: а, б, в, г, д… Рисую, а сам на дверь поглядываю — хоть бы никто не зашел! Буквы у меня кособокие получались, разнокалиберные — страхотища, а не буквы! К тому же карандаш попался химический, им мама белье подсинивала. Написал две строчки — щиплет что-то язык, спасу нет. Посмотрел на себя в зеркало: мать моя мамочка! Рожа вся фиолетовая, а язык даже не разберешь какой: сине-багровый, с зелеными шелушинками от карандаша.

Отмывался я, отмывался, все равно пришла мама — чуть в обморок не упала.

Вот была история! Надолго у меня после нее аппетит к писанию пропал.

Я не рассказал маме, что учился писать, так что-то придумал. И листок тот с буквами в печь выбросил. Но, наверно, она догадалась, потому что после этого случая начал я находить на столе заточенные простые карандаши — раньше-то она их не затачивала! Они будто поддразнивали меня, эти карандаши: а что, слабо? — и однажды я снова начал выводить всякие закорючки. Месяца за два осилил весь алфавит. Ничего… только кусочек переднего зуба выкрошился, а так буквы очень даже приличные стали получаться. Особенно когда я сообразил на карандаш резинку надевать, чтоб челюсти не болели.