Отрочество - страница 16
Саша был любознателен необычайно. Библиотекарша однажды сказала Александру Львовичу, что у нее уже нет книг для Петровского, и, посоветовавшись с ним, дала Саше направление в юношескую библиотеку.
Портфель Саши был всегда битком набит посторонними книгами, хотя у него и не было привычки читать под партой. Просто ему было жалко расставаться с ними даже ненадолго.
На основании всех этих наблюдений Александр Львович посадил Петровского с начала года на одну парту с Яковлевым.
Даня был любимцем Александра Львовича, как уверяли ребята. «Неправда! Неправда!.. — кричал, услыхав это, Яковлев. — Как вам не стыдно! Он меня ненавидит».
Александру Львовичу недавно исполнилось двадцать семь лет. Он прошел путь войны; успел закончить университет по курсу восточных языков; был на фронте переводчиком и теперь преподавал в школе английский язык. Он считал педагогику своим призванием, хотел со временем стать учителем истории и занимался заочно на историческом отделении университета. Было видно по выражению его губ, по настороженному блеску внимательных глаз, что он человек насмешливо-наблюдательный, что он, должно быть, любит рассказывать дома разные занятные истории про свой класс, изображая мальчиков в лицах, искусно меняя голос и выражение; что он очень умен и что есть в нем складка почти артистическая. Александр Львович — человек блестящих способностей, учился невесть когда и сдал два курса за один год.
На полке, над его рабочим столом (в комнате, где он жил вместе с матерью — единственным человеком, перед которым он не стеснялся быть самим собой), стояли в ряд Ушинский и Макаренко. Не раз, думая об учениках, Александр Львович обращался к своим учителям.
Но что мог ответить ему Ушинский по поводу такого мальчика, как Даня Яковлев, к примеру! Ушинский, который в свое время произвел целую революцию в образовании и воспитании и перевернул вверх дном Смольный институт, давал Александру Львовичу указания глубокие, но общие. Что касается Макаренко, то Макаренко отвечал прямо:
«Нормальные дети являются наиболее трудным объектом воспитания. У них тоньше натуры, сложнее запросы, глубже культура, разнообразнее отношения. Они требуют от нас не широких размахов воли и не бьющих в глаза эмоций, а сложнейшей тактики».
Яковлев был мальчиком вполне нормальным, он был живой, деятельный подросток. Но при этом — человек, лишенный какого бы то ни было чувства постоянства, — он откликался на все, что происходило вокруг него, и ничего не умел довести до конца; то готовил уроки на «отлично», то не брал в руки учебников.
Даня любил Александра Львовича и восхищался им. (Учитель это знал.) Мальчик требовал от окружающих неистощимого внимания к себе и видел это постоянное внимание со стороны воспитателя. Он чувствовал, что понят Александром Львовичем, боялся его суда, знал, что не пропадет за ним, и был вечно на Александра Львовича за что-нибудь обижен. Если бы Яковлеву кто-нибудь сказал, как часто по вечерам думает о нем его учитель, он вряд ли поверил бы…
И вот, посадив Петровского и Яковлева на общую парту, Александр Львович стал с интересом ожидать, что из этого получится. Ему почему-то казалось, что мальчики непременно подружатся. И он не ошибся. Мальчики подружились.
…Они сидели на одной парте, виделись каждое утро и продолжали каждое утро какой-нибудь прерванный накануне разговор с того самого места и даже с того слова, на котором оборвали его вчера. Во время большой перемены они грызли одно яблоко и читали одну книгу, бранясь, если кому-нибудь из них случалось перевернуть страницу раньше времени. Домой они возвращались вместе. В классе их начали называть «попугаи-неразлучники».
Но как ни был наблюдателен Александр Львович, как хорошо и тонко ни понимал своих учеников, он все-таки не знал о них всего.
Оказав услугу Яковлеву, Александр Львович, сам того не подозревая, в достаточной степени осложнил жизнь Петровского.
Под влиянием Петровского Яковлев не стал учиться лучше, не сделался ровнее и обязательнее. Что же касается Петровского, то Яковлев с необычайной легкостью и быстротой вовлекал товарища в десятки своих мгновенных увлечений, к которым сам так быстро остывал. Он заражал его страстностью и жаром своего неудержимого воображения. Но Даня обладал какой-то непонятной способностью ускользать в ту самую минуту, когда он был особенно нужен товарищу. Вот он как будто рядом — размахивает кулаком, орет на всю улицу так, что на них оборачиваются прохожие. Петровский слушает, посмеиваясь или сердясь, щурится, говорит: «Данька, брось! Данька, тише!» И все-таки в конце концов сдается: бежит с ним вместе в порт смотреть из-за угла погрузку или мерить зачем-то шагами Мытнинскую набережную. И вот, когда набережная была уже добросовестно измерена и оставалось только сопоставить ее длину с длиной всех остальных набережных Ленинграда, Даня вдруг исчезал. Он уходил куда-то в сторону, отвлеченный чем-нибудь новым, греша против дружбы и общего дела (кстати сказать, всегда затеянного им же самим). Правда, он исчезал, мучимый раскаянием. Он терзался. Сердце его рвалось на части. Но все-таки он уходил. А Петровский оставался, прикованный к брошенной Яковлевым затее дотошностью ума, чувством долга и свойственной ему непоколебимой верностью.