Ожерелье Мадонны. По следам реальных событий - страница 11
Впрочем, поэзия и есть подсовывание заскорузлого белья под чужой нос, жалостливое перечисление собственных несчастий на ухо дремлющему исповеднику, у которого стекает слюна из надутых губ. Вот Йован Йованович-Змай, детский поэт (как и я), намного пережил жену свою Ружу и безымянных детей, описал все это, подыскивая образы (!), с трудом подсчитывая слоги, и, в конце концов, получил приличный гонорар! Да, как будто поэзия — страховое общество: твои ближние концы отдают, а тебе — хоп, деньжата на брион и отдых на Брионских островах… Шопенгауэр может спокойно называть это утешением, когда остаешься при своем.
Вы поняли, дети мои, мне приятнее неподвижность. Хотя я часто вижу во сне свой перегруженный «вартбург» и вид из окна, совсем не похожий на этот. Потому и люблю телевизор: опустишь пыльное стекло и смотришь, отдаешься картинкам, движущимся по стене твоей камеры-обскуры, все эти проявляющиеся лица, как будто всплывающие в памяти.
Голова у меня тяжелая, я слишком вялый, чтобы спрятаться. Думаю (и не раз: словно пытаюсь начать разговор с кем-то давно умершим — не знаю, насколько мое ощущение аутентично), думаю о том, что некоторое время тому назад опять услышал от Ладислава, — как Иво Андрич наблюдал бомбардировку Белграда союзной авиацией на Пасху в сорок четвертом, со своего балкона, не шевелясь.
Я не говорю ему, что знаю эту историю давно, еще с тех пор, когда не мог провести отчетливую линию, отделяющую биографию от легенды, диктант жизни от литературной фантазии. Не говорю ему и о том, что сейчас знаю еще меньше и только пытаюсь вспомнить, когда и от кого я впервые услышал об этом. Но уверен только в том, а тогда я не мог себе даже представить, что спустя множество лет в компании своего соседа по камере (nicht Zimmer frei!), Ладислава Деспота, который в это время просовывает голову сквозь оконную решетку, а я лежу на койке, на каждое мое движение отзывающуюся судорогой невротического зверька, с рукой друга Стирфорта под головой и с носом в подмышке, обрамленной пересохшими потовыми железами, что, значит, я увижу, а тем временем замечаю боковым зрением третьего нашего невольного соседа, застывшего в коме, словно астронавт в гибернации (на нем больше трубочек, чем вен), и четвертого узника, залезшего под привинченный к полу стол, закрыв глаза (потому что это не классический «Проклятый двор» Иво Андрича, а тюремная больница), так вот, наконец, и я увижу сверкающий след в небе, оставленный снарядом, запущенным в ближнюю часть города, и, вот, испытаю это не поддающееся описанию ощущение.
И когда взрыв расшатает нас, как молочные зубы, а свет погаснет на мгновение, Ладислав Деспот повернется ко мне своим светящимся от радости лицом (еще один деликатес Молоха, от которого у поэтов текут слюнки!) и с кошачьей головой, обрамленной окном, или обрезанной окном (если так понятнее), напоминая о том достопамятном времени, когда он только готовился, перебивался, ожидая, что его постигнет еще одна предсказуемая самоуправленческая, до ужаса тоскливая судьба; и скажет тоном, подразумевающим восхищение, указывая пальцем за спину, в направлении моего портативного «окна в мир», по краям которого увядают таинственные полиэтиленовые пакеты: Блеск, как в телевизоре!
Отбой, кричат где-то надзиратели, позвякивая ключами, а сирена минималистически подвывает.
Сказал же я, что ничего не будет, слышится в глубине голос начальника.
Ровно столько о нашем пророческом даре.
Удивительно, откашливается Ладислав после первой затяжки резким дымом вновь раскуренного окурка, щиплющего голосовые связки, не пойму, как можно думать на холоде? Откуда взялся на севере такой умник? — с деланным безразличием указывая мне на потрепанный переплет «Страха и трепета», который он держал под подушкой. Говорю переплет, потому что это была вовсе не книга, а муляж (наверное, он раздобыл его в какой-то беспечной государственной типографии), в него Деспот время от времени что-то записывал огрызком карандаша и толстыми пальцами.
Все на месте? — пересчитывали в коридоре своих овечек засыпающие на ходу надзиратели.