Память земли - страница 22
Проходя площадь, Настасья Семеновна остановилась у памятника, обнесенного оградой. Глянув на нее, остановилась и Дарья.
Памятник — вкопанный стоймя высокий камень-ракушечник — торжественно стоял под луной в головах нескольких могил, сровненных снегом.
В разные годы погребал здесь своих героев революционный хутор Кореновский. В двадцатом (в хуторе стояли тогда деникинцы) ненастной ночью был украдкой похоронен в брошенном окопчике пятнадцатилетний Азарий Щепетков, связной в полку отца. Вдвоем с соседкой зарывала его мать, живая и сейчас свекровь Настасьи — бабка Поля. Через месяц, уже открыто, всем народом, хоронили здесь второго сына Щепетковых — Романа, начальника штаба отцовского полка. Шестью санями привезли тогда из степи убитых. Романа — на одних санях с зарубленной женой Ксенькой. Как и Романа, хоронили Ксеньку при шашке, при всем ее оружии, в головах папаха с красной лентой. Доставили и Виталия Черненкова — старшего брата Дарьиного мужа, бухгалтера, и еще восьмерых заледенелых уже щепетковцев — казаков соседних станиц, которых повезли дальше.
В тридцать первом, с музыкой и цветами, с великим почетом погребали беззаветного борца, первого председателя хуторского Совета — самого Матвея Григорьевича Щепеткова, заколотого на виноградниках кулацкими вилами. Держал тогда речь вызванный телеграммой из армии его младший сын, муж Настасьи, Алексей. Настасья сжимала локоть омертвелой над покойником бабки Поли, а Алексей громко, чтоб всем было слышно, говорил о колхозной земле, политой кровью, о том, что будет на этой земле счастливая жизнь. Под ногами лежали выдернутые кресты, которые ставили в двадцатом году, а сбоку подвозили на бричке камень-ракушечник, что стоит сейчас в ограде.
И еще легли здесь люди. В сорок третьем — четыре неизвестных молоденьких курсанта, павших за освобождение хутора; в сорок шестом — муж Настасьи, председатель колхоза Алексей Щепетков. Год после победы мучился он раной, но не ложился, поднимал и огороды и широкую славу Кореновского — старые виноградники.
— Что ж, и покойников, как огороды, бросать?.. — спросила Настасья Семеновна.
— Не дури! — Дарья передернула озябшими плечами. — Пошли, что ль?
Дарья давно, несколько лет уже, — парторгом, потому что хоть баба веселая, даже шальная, но в решении вопросов не гнется, чувствует и говорит точно так, как пишут в газетах. Даже с Настасьей, с подружкой, если разговор не о чем-нибудь житейском, а о деле, рассуждает железно, считает, что раз установка — надо по ней действовать.
За площадью, со стороны гаража, взлетела вдруг девчачья, сразу в небо поднятая частушка, составленная совсем не для сцены, с которой не болтни и полслова лишнего. Слышно по скороговорке, девчина плясала, смело выкрикивая веселые, отчаянные слова. На концовке, от которой даже бывалая Дарья крякнула, она не понизила голоса, не «замяла» слово, а во всю силушку бахнула, как было. Взрывом зазвенел на морозе хохот, донесло визги: «Я тебе пихну, я пихну!..» Наверно, девчата боролись, покатились в сугроб. «Пусти, Анька, Анечка-а-а!.. Ой, мама, ребрушко!»
— Жируют. И холод их не берет, — с завистью вздохнула Дарья. — Это они ребят вызывают… А как твой постоялец? — Она вдруг пнула Настасью грудью, белозубо улыбнулась: — Дело твое, солдаточка, еще молодое!
Настасья Семеновна удивленно, неприязненно подняла на Дарью по-мужски сросшиеся брови и пошла. У калитки молча рассталась с Дарьей, заглянула в сарай к корове, что не сегодня-завтра должна телиться. Потом поднялась на балкон. Доски балкона даже сейчас, зимой, вымыты, добела выскоблены песком и кирпичом. Под дверью белые стираные мешковины. На другом конце проулка слышно, Дарья растворила свои сени, и петли пронзительно завизжали на морозе. Мороз забирал крепкий. В лицо потягивало чугунное дыхание Дона, сухо подпаливало кожу. Настасья тоже взялась за щеколду, но дверь не толкала, смотрела на белеющее внизу займище.
Вот там, в августовские полдни, возвращаясь по воскресеньям с охоты, останавливался Алексей на той стороне ерика, громко кричал: «Настёнка-а! А ну беги сюда!»