Памяти Станислава Лема - страница 2
Впоследствии в сборнике рецензий на несуществующие книги («Абсолютная пустота») он напишет нечто вроде пародии на свою семейную историю, где всласть поизмывается над самой идеей «невероятных совпадений». Но этого ему показалось мало, и в маленькой повести о профессоре Донде он снова обратился к тому же предмету, на сей раз подключив ещё и тему современной науки с её чудесами. В результате чего профессор сварнетики Донда «появился на свет благодаря серии ошибок: его отцом была метиска из индийского племени навахо, матерей же у него было две с дробью, а именно: белая русская, красная негритянка и, наконец, мисс Эйлин Сибэри, квакерша, которая и родила его после семи дней беременности в драматических обстоятельствах, то есть в тонущей подводной лодке». Дальше рассказывается жуткая история сплошных квипрокво, глупостей и ошибок, включая ошибку с определением отцовства: папой профессора оказалась лабораторная жаба мужеского пола.
Однако, во всякой шутке есть доля шутки, и здесь эта доля не слишком велика. Внимательно читая эти любовно выписываемые нагромождения ошибок и глупостей, постепенно начинает казаться, что автору хотелось бы появиться на свет именно так — то есть в результате череды случайностей, и чем больше их было бы, тем лучше. Похоже, ему нравилась та мысль, что его настоящим отцом был не добрейший барон-отоларинголог, а сам Господин Случай, «старейший аристократ мира», как называл его Ницше. Случай — или Хаос[1]. Наверное, если бы ему дали выбирать, каким способом появиться на свет, Лем, немного подумав, сказал бы, что хочет самозародиться, — как первичной жизни в архейском протоокеане или как «микрокосмос» в том же рассказе про Донду. Жаль, что ни один журналист за все эти годы не задал ему этого вопроса.
Но это одна сторона дела. Лем отвергал наличие причины своего появления на свет, но при этом был уверен, что у его жизни есть цель. Он с раннего детства чувствовал себя избранным и призванным к чему-то не вполне понятному, но весьма неординарному. В «Моей жизни» он проговаривается: «…Чем было все то, в результате чего я появился на свет и, хотя смерть угрожала мне множество раз, выжил и стал писателем, и к тому же писателем, который пытается сочетать огонь и воду, фантастику и реализм? Неужели всего лишь равнодействующей длинного ряда случайностей? Или же тут было некое предопределение?»
Да, Лем истово верил в Случайность как движущую силу Вселенной. Но в глубине души был не против, чтобы в его персональном случае всё-таки поработало именно предопределение[2].
Мальчик рос типичным вундеркиндом — по легенде, он начал читать чуть ли ни с трёх лет, писать с четырёх, всё остальное он освоил примерно с той же лёгкостью. Освоил сам, всё тем же «самозарождением»: его никто ни к чему не принуждал. Он хулиганил, ломал игрушки, спал сколько хотел и ел когда вздумается. И, разумеется, никакими средствами невозможно было отучить ребёнка лопать сласти килограммами. Впоследствии уже старенький пан Станислав не без удовольствия вспоминал о том, как он изводил бедного папу: например, чтобы уговорить себя поесть, он заставлял отца влезать на стол и открывать и закрывать зонтик.
Попросту говоря, маленький толстый очкарик тиранил родителей и делал что хотел. В чём, возможно, и состоит наилучшее воспитание для гения лемовского типа.
Единственное, чего ему не разрешали — это таскать книжки из отцовского шкафа с медицинской и научной литературой. Разумеется, он всё равно это делал, только тайком. И, конечно, после астрономических и палеонтологических атласов он добрался и до анатомических — из которых и почерпнул первые познания в области устройства человеческого тела. Оно мальчика напугало. Особенно мочеполовая система: женские гениталии на рисунке показались ему «похожими на паука». Вписав в мемуары это признание, Лем специально оговаривается — дабы читатель не подумал бы чего гадкого, фрейдистского, — что всю жизнь был «нормальным в этом плане человеком».
Вне всяких сомнений, так оно и есть: отвращение к плоти, к «телесному низу», впервые проявившееся в этом эпизоде, в случае Лема имело не психотическое, а метафизическое основание. Мы ещё вернёмся к этому; покамест отметим для себя, что тема убожества и мерзости человеческого тела сыграет в творчестве Лема ту же роль, что и у его великого предшественника Свифта: негромкая, но ясно различимая сквозная нота, пронизывающая всё творчество.