Папа Жора - страница 2

стр.

Обряд выкуривания первой папиросы он совершал каждое утро. Длилось это до того дня, когда в растворенную форточку вылетел ангел, унося душу папы Жоры. Хотя, по словам тети Симы: «Покурил, вернулся в комнату, лег на диван и умер», можно допустить, что в форточку вылетел никакой не ангел, а просто сигаретный дым.


                                               ххх


Итак, мы идем по дороге. Справа несутся автомобили, слева зияют пасти котлованов, на краю которых торчат старые голубятни и садовые деревья. Вдруг папа Жора поднимает правую руку и помахивает ею перед собою, словно отгоняя мух. Что-то бормочет под нос, глядя на необычный дом под темно-зеленым куполом.

– Церковь, – поясняет он минуту спустя.

– А что там делают?

– Молятся Богу.

– А кто такой Бог?

Папа Жора останавливается, на его обычно неподвижном лице появляется выражение некоторого удивления.

– Бог – это… Бог! – снова осеняет себя крестным знамением. – Ну-ка шире шаг, видишь, солнце уже высоко. Всю рыбу без нас переловят.

Я семеню, едва поспевая за ним, и в моем ежеминутно расширяющемся мире из-за плеч Иванушки-дурачка и Трех толстяков выглядывает голова какого-то Бога. Как назло, натирает кожу ремешок сандалии, но останавливаться, понимаю, нельзя, ведь там, в озере, остается все меньше рыбы. Ладно, про Бога спрошу потом, если не забуду.

Мы располагаемся на берегу озера. Папа Жора развязывает ленточку, и бамбуковое копье распадается на несколько колен. Вдвигает одно колено в другое, сначала появляется первая удочка, длинная, затем вторая – покороче. Разворачивает снасть, надевает на крючок кусочек теста и, трижды поплевав на него, забрасывает далеко в воду. Поплавок падает возле чашечки белой лилии, на которой неподвижно сидит стрекоза.

– Видел? Теперь ты попробуй.

Спешу тоже закинуть, меня разбирает любопытство, почему не улетела стрекоза, наверное, намочила крылья, а может, она мертвая. Однако моя удочка и леска слишком коротки, гусиный поплавок с красным острием плюхается почти у самого берега.

Вскоре мне уже смертельно скучно смотреть на неподвижный поплавок. Зато совсем близко от изломанной тени моей удочки выныривает лягушка. Если бы не папа Жора, можно было бы запустить в нее чем-то.

И зачем он меня разбудил в такую рань?! Вот и комар в шею впился – чешется. И ногу себе натер.

А папа Жора равнодушен к моим мукам. Собственно, ему были безразличны чужие страдания. Никому не мешая, но и не помогая, он жил в своем мире удочек, газет, папирос и водки. Наверное, единственным сторонним человеком, допущенным в его мир, был я, непонятно почему удостоившийся такой чести. Все чаще вспоминаю его слова: «Если человек не причиняет никому зла, это уже немало». Он и сам придерживался этой бесхитростной философии – не совершать ни добра, ни зла. Не знаю, правда, что он чувствовал, когда исповедовался в церкви. Стоя перед иконой Спасителя, считал ли себя большим грешником?

Он был родом из непонятного мне мира, где совсем иные мерки праведности и греховности, – совсем не те, что предлагали школьные книжки. И я учился быть осторожным в своих суждениях.

В нашем дворе о папе Жоре высказывались самые разные мнения. В этом старике многих раздражало высокомерие. Его считали гордецом, выжившим из ума, хотя ум-то у него был крепкий и ясный, вплоть до последних его дней. О нем порой говорили со снисходительным сочувствием: «Что поделаешь, ему ведь столько довелось хлебнуть на своем веку – и войну, и лагерь, и ссылку»; а иногда шипели за его спиной: «Живет паразитом на шее Симы, только и знает, что ловить рыбу да водку пить». В этих словах была, безусловно, доля правды. Но коль уж речь зашла о «паразите», то следует сказать, что в еде и в одежде папа Жора был крайне неприхотлив. Конечно, и картошка с селедкой тоже стоят денег, но, обращаясь к бухгалтерии, замечу, что он получал пенсию, из которой забирал оговоренную сумму на папиросы и рыбацкие снасти, остальное отдавал жене. Где добывал деньги на водку – эту тайну он унес с собой.

Хотя, повторяю, он всех раздражал. Проходя мимо соседей, лишь едва заметно кивал им седой головой, в чем тоже усматривали непомерную гордыню. Все же его побаивались, и потому всуе предпочитали упоминать его имя пореже.