Par avion - страница 8

стр.

Раздражительную толстуху со второго этажа я буду для удобства дела называть бабушкой. Бабушка была полной противоположностью деду: он — тощий, она — толстая, он — спокойный, она — раздражительная. Она вечно покрикивала на нас — от раздражения. Она раздражалась за обедом: почему ж она так располнела, и очень давно? Она раздражалась на меня: почему я никогда по-настоящему не любил ее? А еще она раздражалась на любые дедушкины слова, отчего чаще всего обрывала его посреди фразы и доканчивала ее вместо него, по собственному усмотрению. Сверху то и дело трезвонил колокольчик, которым бабушка призывала либо деда, либо его работника Франсуа выйти на тротуар перед магазином и послушать указания, которые она даст со второго этажа, или принять корзину, которую она спустит на веревке. По причине то ли своей тучности, то ли нездоровья бабушка не ходила сама на рынок. Когда я выучился грамоте и стал разбирать ее записки с перечнем продуктов, за покупками неизменно отправляли меня — во всяком случае, пока я жил у них.

Мне очень нравилось проводить каникулы в Перпиньяне — в основном благодаря дедушке, но еще благодаря Франсуа и магазину. Там были узкие ящики со множеством отделений, в которых мне разрешалось наводить порядок. Там были каталоги с разноцветными квадратиками, под которыми стояли названия красок, однако я стал различать цвета по запаху раньше, чем выучился читать. Иными словами, краски приобрели для меня запах прежде имени. В углу стояло низкое плетеное кресло с высокой спинкой. Я обожал его, потому что, с одной стороны, кресло было взрослое, а с другой — я доставал ногами до пола. И я мог часами сидеть в нем, разглядывая каталоги. Там были пеньковые канаты, и джут, и узкие склянки с винтами и шурупами разного размера. А еще там была стремянка, которая ездила по рельсам вдоль стены с хранящимися на полках товарами, так что глухой перестук ее хорошо смазанных колес остался в моей памяти навсегда связан с перпиньянскими каникулами. Ничего подобного этому звуку мне больше слышать не приходилось.


Мать моя служила в юности нянькой у зажиточных господ в предместье Парижа. И хозяин, видимо, решил, что, коль скоро нянька все равно няньчится с детьми, надо наградить ее и собственным ребенком. Как бы то ни было, когда мне исполнилось три года, мать вышла замуж за человека, которого мне велели называть отцом. Он был тощий, как дедушка, и раздражительный, как бабка. Из них троих я выносил одного деда. Более того, я любил его. По воскресеньям мы с ним уходили из дому, чтобы вместе писать картины и вместе молчать.

В шесть лет я получил от него в подарок набор для живописи. В ящике были тюбики лучших французских красок, место для палитры и вделанный в крышку небольшой холст. Мы прикрепили к палитре пузырек скипидара, и дедушка показал мне, как начинать с разбавленных красок и постепенно переходить к более насыщенным тонам. Когда мне исполнилось одиннадцать (на седьмой день после моего дня рождения), дедушка умер. Не знаю отчего. Может, он покончил жизнь самоубийством, потому что заниматься живописью — и молчать — ему было позволено только по выходным. После его смерти я решил, что, когда вырасту, буду писать картины и по выходным, и по будням. Со временем я почти перестал работать по воскресеньям, но дедушку вспоминаю часто, особенно в мае.


Сегодня я много думал о нем — и о тебе. Мысли мои уходили в прошлое и отправлялись странствовать по свету, а в промежутках я сидел под тутовым деревом у себя во дворе и записывал их. Вот я снова закрываю глаза… и по возвращении могу лишь написать: спасибо за чудесное невесомое письмо, которое я сегодня получил.

Жан-Люк.

* * *

И еще, Дельфина.

Я забыл ответить на дополнение к невесомому письму, которое ты послала следом.

Ты вполне можешь и дальше писать на мой домашний адрес: почта все равно приходит не домой.

В почтовой конторе на главной площади у меня есть абонентский ящик, и я каждый день захожу туда проверить, нет ли чего нового. Надо сказать, что какая-нибудь корреспонденция бывает всегда, однако весь этот год я хожу туда с особым удовольствием.