Парфэт де Салиньи. Левис и Ирэн. Живой Будда. Нежности кладь - страница 14
На концах этого стола лежали карты мира и возвышались армиллярные сферы, которые поддерживались фигурками африканских дикарей или американских индейцев из позолоченного дерева. Между двумя застекленными дверями с выпуклыми, частично зеленоватыми, частично фиолетовыми стеклами на столе, отведенном для научных занятий, располагались микроскопы, оптические приборы, лейденские банки, швейцарские самодвижущиеся игрушки под стеклом и коллекции жесткокрылых насекомых. Над дверями видны были выполненные в технике гризайля аллегорические фигуры Науки и Искусства. Вазы из лимонного дерева, стол для игры в бостон, тяжелые комфортабельные кресла, обитые красным сафьяном, и наконец складные десертные столики с холодными закусками перед камином, сделанным из розовой брекчии и украшенным скульптурой в виде перевитой гирляндами бычьей головы, — все это превращало кабинет дилетанта в настоящий клуб лучших нантских умов. Серебряная посуда, выполненная в подражание античным формам, устремляла свои отблески в сверкающие глубины красного дерева, клавесин с двумя клавирами и арфа в соседстве с картами полушарий и телескопами, казалось, объявляли о концерте музыки сфер.
Под взглядом самых знаменитых философов Античности — их бюсты из белого мрамора выстроились в стенных нишах, между их же полными собраниями сочинений, позолоченные корешки которых заставляли полки библиотеки блестеть, как пчелиные соты, — председатель суда и шевалье пересекли кабинет и на цыпочках приблизились к выходу в сад.
— Rus in urbel[4], — пробормотал господин де Вьей Ор.
Под легким небом осеннего утра друзья Просвещения и Революции, пользуясь бабьим летом, устроили ассамблею на газоне, зеленые ступени которого спускались к беседке из желтеющих лип, закрывавших своей тенью храм Дружбы. Около двадцати человек, сидя кружком, слушали научный доклад достоуважаемого нантца, господина де Тримутье, читавшего в тишине, прерываемой лишь посвистом дроздов.
Единственная среди них представительница слабого пола, мадемуазель де Салиньи, сидевшая в первом ряду, не пропускала мимо ушей ни единого слова. Это была высокая, красивая молодая женщина с черными вьющимися волосами, чистая и целомудренная, столь же целомудренная, как ее платье весталки с грациозными складками, облачавшее прямую стройную фигуру без ярко выраженных форм. Лицо ее, отмеченное благородной правильностью, вызвав восхищение, тотчас забывалось. От нее оставалось воспоминание как о некоем изящном образчике классицизма; ее подбородок был скорее напряженным, чем волевым, а глаза — скорее внимательными, чем умными. От архитектуры ее стать взяла неподвижность и логическую выверенность линий, ничто в ее облике не резало глаз: шея казалась стволом колонны, опирающейся на основание плеч; лоб вызывал ассоциации с фронтоном; уши выглядели, как лепное украшение, а волос будто коснулась рука скульптора.
Парфэт де Салиньи окидывала властным взором свое маленькое стадо вольнодумцев; под холодным оком хозяйки салона ее пылкие приверженцы (в Нанте предпочитали, вполне в каббалистическом стиле тех времен, называть их адептами), забывали свое захолустное житье-бытье, свои семейные заботы, своих благоверных, дома в это время бдительно следящих за сохранностью варенья в шкафу. Любопытство, которое испытывала мадемуазель Салиньи к человеческим существам или к коллекциям их идей, было сродни той любознательности, которая в детстве вдохновляла ее собирать гербарий в компании господина аббата. Она прикасалась к истине, к страданиям и вообще к жизни лишь кончиками ногтей. Она считала себя женщиной оригинальной и свободной от предрассудков, однако в ее семье все восхищались ею, что весьма убедительно свидетельствовало об ином: она не стала ни той, ни другой. От католицизма времен своего детства Парфэт сохранила назидательный тон и уважение к иерархии. Ее презрение к привилегиям было всего лишь привилегией наоборот. В ее салоне ощущалась потребность в постоянном притоке информации, которая, как это ни странно, вместо того чтобы обогащать ум, перегружала и притупляла его. Слишком частый пересмотр ценностей и систем переворачивал пирамиду устоявшихся знаний, отчего пирамида нередко упиралась в землю не своим основанием, а вершиной.