Парфэт де Салиньи. Левис и Ирэн. Живой Будда. Нежности кладь - страница 35
Но самой Парфэт там не было, раковина оказалась пустой.
Легкий шум отвлек его внимание от афиши. Он понял, что не может дольше оставаться здесь; его убежище стало самым ненадежным местом в Нанте. Аукцион должен был продолжиться, а поскольку летнее солнце заходит поздно, он мог затянуться. Теперь оставалось только надеяться, что в сумерках удастся смешаться с толпой и уйти незамеченным.
Однако мысль о том, чтобы покинуть место, где жила Парфэт, была для него невыносимой. Итак, он, сам того не зная, проводил ночи под крышей дома, где девушка прожила много лет; спал на ее кружевах; эти стены, эти вещи помнили ее. Если распродажа продлится несколько дней, он сможет попасть в ее комнату, увидеть ее кровать, прикоснуться к ее любимым книгам, вдохнуть запах ее белья и, посмотрев в окна, увидеть пейзаж, который видела она, просыпаясь, из года в год, зимой и летом. Ради этого стоило рискнуть…
Он бродил по первому этажу. «Вот я и в особняке де Салиньи, я вломился в особняк де Салиньи», — повторял он про себя, размышляя о причудливых, достойных романа поворотах судьбы, которые привели его в дом Парфэт, когда ее уже в нем не было. И он вспомнил, как говорил Джанеуэю: «Я всюду прихожу слишком поздно».
Время аукциона приближалось, и ему следовало бы быть поосторожнее, но Тенсе думал лишь о том, как бы подольше здесь задержаться, чтобы побродить по этому особняку торговца неграми, вызывавшему в нем и грустную иронию, и чувство восхищения невероятным скоплением богатств. За всей этой позолотой, за этими лакированными шкатулками, за этими коврами, за этим хрусталем он, казалось, слышал жалобные стоны негров, щелканье бичей, шипение кожи под раскаленным железом клейма, гул хорошо знакомого ему атлантического ветра в парусах, плеск воды вдоль форштевня, последний хриплый зов Африки, удары весел пироги, первые приветствия Америки… Страдания мужчин, плач женщин, пролитый пот и пролитая кровь, эти рынки темной и блестящей плоти, трупы, брошенные на съедение акулам, — всем этим были оплачены красота и роскошь особняка, изысканные картины, тысячекаратные, сверкающие бесчисленными огнями драгоценности, пленительные шелка, изумительная, невероятно изящная мебель. Сколько коричневых рабов, разорванных собаками или настигнутых более стремительной, чем их бег, пулей, сколько пыток и позорных столбов, сколько преступлений и предсмертных хрипов понадобилось для того, чтобы наполнить вещами эту огромную пещеру, которую сейчас начали опорожнять, этот гигантский глиняный кувшин Али-Бабы! Все эти сокровища существовали лишь для того, чтобы умереть у ног Парфэт, наследницы изначального греха, невиновной дочери палача, последней точки обрушивавшейся цивилизации. Какое тяжкое наследство! Какой дорогой ценой будет оплачен переход этих богатств, преданных анафеме, в чужие руки! А не оплачен ли он уже? Какой тяжкий груз давил на ее хрупкие плечи, и как осмеливался он, Лу де Тенсе, вдобавок ко всему, отяжелять их еще и своей опасной любовью?
Створки ворот снова распахнулись и толпа хлынула в парадный двор, гравий скрипел под подошвами тяжелых сапог и грубых башмаков. Вошли оценщики, перепоясанные кушаками нантских цветов; за ними в особняк устремился поток мелких перекупщиков, старьевщиков, евреев, иностранцев, желавших разделить имущество, оставшееся от одного из «бывших».
Тенсе стремительно поднялся этажом выше. Через лестничную клетку до него доносился голос аукциониста:
— Две лакированные старые китайские ширмы с пагодами и птицами, к которым прилагаются четыре лакированных угловых шкафа…
«Особняк де Салиньи уходит по кускам», — подумал Тенсе.
— Четыре канапе, восемь глубоких кресел, двенадцать стульев из позолоченного дерева, покрытых гобеленами Бове, на которых представлены сцены любви гражданки Венеры…
Великолепная обстановка, которой он восхищался всего несколько мгновений назад, исчезала неизвестно куда, словно декорации в кукольном театре.
— Десять самодвижущихся кукол с головами из саксонского фарфора… Одно фортепиано… Одна арфа… Один спинет… Пять семейных портретов…
Голос оценщика, подкрепляемый ударом молотка, падал с помоста, как нож на стол мясника. В этом голосе, звук которого утром не доходил до Тенсе, явственно ощущалась надоедливая монотонная торопливость, вплоть до проглатывания слогов и целых слов, когда покупатели делали ему знак.