Пасторский сюртук. Гуннар Эммануэль - страница 19
— Никогда не слышал.
— Да, бедный Миша, пожалуй, не известен в этой стране, да и как вам его знать при том образовании, которое получили ты и твои товарищи. Ну, и разумеется, он писал так, что твоему поколению это показалось бы до идиотизма утонченным. Вы оглохли от этого грохота, пыхтенья, позитивного нытья, доносящихся с карусели, вы воспринимаете только две пронзительные тональности: возмущение и сентиментальность. Орать в бешенстве и рыдать от пьяной жалости к себе. О том, что может существовать и другая литература, вам, пожалуй, никогда не узнать. И это они имеют наглость называть чаем? Благодарю покорно, у меня свой рецепт…
Он вытащил мокрый мешочек с чаем из чашки. На солнце казалось, что из него капает кровь. Мне вдруг стало боязно, что Солтикофф сейчас забудется и начнет говорить не о Вере, а о чем-нибудь другом. Надо было что-то сказать.
— Вы… ты, значит, из России, — произнес я.
— Да. Но это было давно. Мы жили на Морской, я помню, как я мог проснутся утром в начале лета, таким же днем, как сегодня, и почувствовать запах свежего хлеба, услышать, как по булыжникам или бревенчатому настилу грохочут первые повозки, начало лета в Петербурге, и весь город еще пропитан ароматами, не воняет щами и водкой, только утренний бриз и свежий хлеб, и сельский запах конского навоза на мостовой… Ностальгия, говоришь?
Я не произнес ни слова, я слушал его краем уха, но он, Солтикофф, имел обыкновение вкладывать мне в рот собственные слова, и сам произносил ответы или возражения, которых ждал от меня.
— Не ностальгия, а бесчисленные — целый гербарий — воспоминания, — сказал он. — В основном, репейник да крапива, но изредка попадаются и пряности, и увядшие цветы. Не только из Петербурга, конечно. Итак. У тебя есть учитель?
— Да.
— Что он говорит по этому поводу, о том, чтобы выйти из времени?
— Говорит, что это невозможно.
— Невозможно? Как сказать! И да, и нет. Чуточку зависит от того, что имеется в виду. Но я больше не решаюсь иметь собственное мнение. Который час?
Он вынул из кармашка жилетки золотые часы, послушал механизм и покачал головой. Мне вспомнился дедушка, и по обыкновению я почувствовал, как мне его не хватает. Мне пришло в голову, что этот Солтикофф, возможно, немного в маразме. Он все время терял нить разговора.
— Как получилось, что вы уехали из России?
— О, как всегда, сплошные неприятности. Помню довольно плохо. Я эвакуировался из Крыма вместе с отцом в двадцатых годах, это длинная история. Мой дед по отцу был действительным статским советником Солтикоффым, мой отец — штабс-капитаном, когда это все случилось. Столько всего сразу.
— Революция?
— Да. О, я вижу, что ты думаешь: эмигранты, контрреволюционеры… Ну, все не так страшно. У меня был кузен, служивший у Унгерна фон Штернберга>{9}, а так мы, главным образом, стали жертвами времени, которое верило в свои лозунги и идеологии, верило с бурлящим энтузиазмом подростка. Правда! Никаких тебе колебаний, ни-ни, все буквально обжирались историей и свято верили, что наконец-то заставили карусель остановиться, что царство молочных рек уже близко. Да, примечательное было время. Ладно. Так она исчезла возле церкви Тенсты?
— Да.
— Расскажи еще раз.
И я рассказал. Солтикофф промокал глаза платком, слушал часы, иногда что-то бормотал, а потом поднял руку, чтобы остановить меня.
— Ты увидел старуху?
— Да.
— Как она выглядела?
Я описал ее, как мог. Он кивнул, казалось, он был чем-то подавлен. Потом глубоко вздохнул.
— Да, это будет нелегко, — сказал он наконец. — Но почему бы не попытаться. И, значит, здесь она оставаться не могла? Нет, конечно, церковь Тенсты, да, знаю. Кто она, собственно, такая? Вера, Вера, Вера, имя, что оно говорит?
Я рассказал о Вере все, что вспомнил, не слишком много. Родители умерли, есть тетка, незамужняя, смотрительница музея в Стокгольме, я видел ее всего один раз… Как же мало я знал! Как мало Вера мне рассказывала! Мы были близки так, как могут быть близки два человека, и все-таки я ничего о ней не знал. Мне было нечего рассказывать. Я чуть со стыда не сгорел.
— Вот и все, что я знаю.