Пеллико С. Мои темницы. Штильгебауер Э. Пурпур. Ситон-Мерримен Г. В бархатных когтях - страница 17
С первых же дней все стали дружелюбнее, и я нашел их добрыми. Жена смотрителя обладала осанкой и характером тюремщика. Эта была женщина с чрезвычайно сухим лицом, лет сорока, с чрезвычайно сухою речью, без малейшего следа того, чтобы она была способна любить кого-нибудь другого, кроме своих детей.
Она приносила мне кофе утром и после обеда, воду, белье и пр. С нею приходили обыкновенно дочь, девушка пятнадцати лет, некрасивая, но с добрыми глазами, и два сына: один тринадцати лет, другой — десяти. Потом они уходили вместе с матерью и, запирая за собою дверь, оборачивались, чтобы нежно взглянуть на меня. Тюремный смотритель не приходил ко мне, за исключением только тех случаев, когда он должен был отвести меня в залу, где собиралась комиссия для разбора моего дела. Секондини приходили редко, потому что заняты были в полицейских тюрьмах, находившихся в нижнем этаже, где было всегда много воров. Один из этих секондини был старик лет семидесяти с лишним, но еще годный для этой утомительной беготни вверх и вниз по лестницам в разные камеры. Другой был молодой человек лет 24 или 25, более склонный рассказывать свои любовные похождения, чем заниматься своей службой.
XXIV
Да! Страшны заботы об уголовном процессе для подсудимого, обвиняющегося во вражде к государству! Какая боязнь, как бы не повредить другому! Какая трудность — бороться против стольких обвинений, против стольких подозрений! Какая вероятность того, что все это не запутается еще ужаснее, если процесс скоро не кончится, если будут проведены новые аресты, если откроются новые безрассудства не таких лиц, которые еще неизвестны, но тех же самых, о которых теперь идет дело!
Я решился не говорить о политике, и потому нужно, чтобы я удержался от всякого рассуждения относительно процесса. Скажу только, что я часто после долгих часов в зале заседаний возвращался в свою камеру столь ожесточенным, столь пылающим страшным гневом, что убил бы себя, если бы голос религии и память о дорогих родителях не удержали меня.
Спокойствие духа, которого, казалось мне, я достиг в Милане, теперь совершенно исчезло. В течение нескольких дней я отчаивался вновь достичь этого спокойствия, и то были адские дни. Я перестал тогда молиться, сомневался в справедливости Бога, проклинал людей и весь мир и перебирал в уме своем все возможные софизмы относительно тщеты добродетели.
Несчастный и раздраженный человек страшно изобретателен в том, чтобы клеветать на себе подобных и даже на самого Бога. Гнев более безнравствен, более преступен, чем это вообще думают. Так как невозможно неистовствовать с утра до вечера, целыми неделями, и душа, обуреваемая яростью, нуждается же в промежутках отдыха, то в эти промежутки обыкновенно сознаётся вся безнравственность предыдущего. Кажется тогда, что ты спокоен, но это спокойствие — злобное, нечестивое; на губах дикая усмешка, без доброты, без достоинства; любовь к беспорядку, к опьянению, к насмехательству.
В подобном состоянии я пел целыми часами с некоторого рода веселостью, но в этой веселости на самом деле не было ни малейшего признака добрых чувств; я шутил со всеми, кто входил в мою камеру; я принуждал себя смотреть на все с точки зрения циника.
Это постыдное время недолго тянулось: шесть или семь дней.
Моя Библия покрылась пылью. Один из мальчиков смотрителя, лаская меня, сказал мне: «С тех пор, как вы больше не читаете этой книжонки, мне кажется, что вы менее грустны.»
— Кажется тебе? — сказал я ему.
И, взяв Библию, я смахнул платком пыль с нее и открыл ее на удачу; на глаза мне попались вот эти слова: «Et ait ad discípulos suos: impossibile est, ut non veniant scandala; vae autem illi, per quem venient! Utilius est illi si lapis molaris imponatur circa collum ejus et projiciatur in mare, quam ut scandalizet unum de pusillis istis»4.
Я был поражен тем, что мне попались именно эти слова, и покраснел при мысли, что этот мальчик был так проницателен: увидав пыль на Библии, он решил, что я не читаю ее больше, и потому-то я и сделался добрее, что перестал заботиться о Боге.
— Ах ты, маленький вольнодумец! — сказал я ему с нежным упреком и сожалея о том, что я ввел его в соблазн. — Это — не книжонка; с того времени, как я не читаю ее, я сделался гораздо хуже. Когда твоя мать позволяет тебе побыть немного со мною, я пользуюсь этим, чтобы прогнать свое дурное расположение духа; но если бы ты знал, как оно одолевает меня, когда я один, когда ты слышишь, что я пою, как безумный!